Владимир Рыбаков - Тяжесть
— Начинается, — сказал Коля, — притупленность инстинкта самосохранения — свойство каждой души, не видящей единства в дисциплине и самодисциплине. Это слова не мои, а вашего командира, тут сидящего, но не беспокойтесь, я сам видел, как ему бревном чуть не оторвало голову.
Все рассмеялись. Я взглянул на Кырыгла и Мусамбегова, они тоже смеялись, их движения, освобожденные от казарменных стен и вечного напряженного ожидания отдания чести и перехода для этого в печатный шаг, стали развязанными и мягкими, бескостными, лица обрели душевность. Пока всё шло хорошо.
Наконец, выехали на плато, созданное природой для артиллерийских позиций. За плато скалы создавали естественное убежище для тягачей, впереди простиралось на сто восемьдесят градусов обстреливаемое пространство. Штаб бывший тягач-ремонтник — уже поджидал. Из него вышли два человека и направились к нам, махая руками, как делают родные люди, завидевшие вас издалека. Нефедов схватил за шиворот на радостном лету бросившегося из тягача Мусамбегова:
— Нельзя, ждать надо.
Свежнев хихикнул:
— Нашу пушку увидели, так и "на пушку" решили взять.
Подхватив автомат подмышку, я заорал:
— Стой! Кто идет?
— Свои. Зоя!
— Скажите фамилию командира части!
— Полковник Исокин.
— Имя-отчество?
— Сергей Платонович.
— Подходите.
Я уже знал, что к нам направляется собственной персоной Исокин, старый боевой офицер, провоевавший четыре года в противотанковой артиллерии и оставшийся в живых, несмотря на шестнадцать осколочных ранений. Мне он казался старым типом русских офицеров, которых история бессильна изменить. Свежнев называл его Максим Максимычем. Рядом с ним семенил начальник штаба подполковник Трусилов, коротконогий колобкастый мужик, видевший во всех нарушениях устава идеологическую диверсию или прямой саботаж и свято веривший в это. Он не мог понять, что можно по лени не отдать честь проходящему офицеру, и сразу квалифицировал подобный проступок, как нарочитое оскорбление мундира. Он искренне и добродушно не понимал, почему меня и Свежнева до сих пор не расстреляли.
Они подошли. Мне было лень выскакивать и докладывать, поэтому я просто вылез и сказал с уважением:
— Здравствуйте, Сергей Платонович.
Трусилов сразу вспыхнул:
— Как вы смеете, товарищ сер…
Исокин остановил его жестом и, обратившись ко мне, сказал:
— Здравствуй, Мальцев, здравствуй. Молодец, первым прибыл. Дуй в таком духе и дальше, я не забуду. Поставишь орудие справа на плато, — тут он подмигнул, — я проверял, земля, камня нет, — и, заметив мой благодарный взгляд, поспешно добавил, — давайте, живее, учения нынче окружные, начальство в любое время может вынырнуть. Мы с начштабом поедем встречать заблудившихся. Не солдаты, овцы.
Через десять минут орудие стояло, задрав ствол в сторону стрельбища, станины были разведены и приколочены к земле пятидесятикилограммовыми колышками. Салаг я послал собирать по окрестностям дрова. Быблев с тягачом спустился с плато в низину. Свежнев отыскал по рации штаб и доложил, что орудие к бою готово, потом стал шарить в эфире. Я присобачивал к орудию прицел, когда подошедший Свежнев сказал:
— В километре на юго-восток тащится танковая колонна. У них там что-то произошло, я не понял — то ли кого ранило, то ли прибило. Раньше, чем через минут сорок, начальство всех не соберет. Махнем туда?
Я согласился. Сказав Нефедову, чтобы он в случае чего пустил зеленую ракету, мы помча-лись вниз к Быблеву. Неуемное любопытство видеть смерть толкало меня, здесь среди пурги она казалась сурово-прекрасной, полной таинственного смысла. Растянувшись черной веревкой на белом саване земли, стояли танки. Быблев направил бесстыдно ревущий в белой тишине застыв-шего бурана тягач к скоплению черных точек в начале колонны. В рытвине стоял покореженный танк, на его покривленной броне мерзло месиво, бывшее когда-то человеком; стало грустно от застывшего месива, над которым застыло время. Рядом, окруженный товарищами, лежал на расстеленных плащпалатках парень с проломленной головой; освещенные прожектором с неба красиво падали последние снежинки засыпающей непогоды и растворялись на лице умирающего парня. Он дергался тряпичной куклой, поводил во все стороны вылезающими, потерявшими цвет глазами, рвал какой-то красноватой гадостью, в которой плавали белые шарики, и звал в переры-вах Валю. Она очень красивая, и непременно дождется его. Я заметил, как Быблев несколько раз перекрестил его. Мне на секунду показалось чудом крестное движение, нежное и спокойное, искренне направленное на парня, из глубины души которого в последние минуты поднялось желание обнять девушку, переспать с какой-то Валей, красоту которой он в бреду пил захлебыва-ясь, восхищенно говоря, что нежнейшее Валино место тыльная сторона ляжки. Я понял: парень хотел чуда, вечно живого чуда обладания телом любимой женщины. Он перестал быть солдатом, был ли он человеком, никто не узнает, а мужчина он еще есть. Свежнев смотрел пустыми глазами.
Парень посуровел, застыл, и так же застыло скованное морозом время. Все медленно стащили шлемы. Размолотые гусеницами куски мороженного мяса на броне не толкнули их к этому жесту, Быблев не подумал перекрестить их. Они любили и уважали человекоподобие, то есть себя.
— Как это случилось? — спросил Свежнев у проходящего танкиста.
— Как? Обыкновенно. Ведь видел — крутило, сам чёрт ада в двух шагах не распознал бы. Да и уставной дистанции они, наверно, не держали. Влезли они в эту яму, Леня то ли захотел сам вылезти из нее, не прося помощи по радио, то ли что у них испортилось, но он вылез на броню, вот задний на него и навалился сверху. В клочья. А Мишка как раз, видимо, только голову из люка высовывал, и зацепило его по черепу.
— А кто эта Валя?
— Хрен его знает. Сам знаешь, много этих Валь.
— Да, — задумчиво сказал я, стоя позади них, — никто теперь не узнает, да и кому нужно знать…
Танкист, массируя ставшее брезгливым лицо, продолжил:
— Никому не нужно. Командир взвода всё вызывает санчасть, никак не вызовет. А нужна она кому-нибудь теперь? Никому. Положено. А когда в прошлом году Литвин из второй роты попал под гусеницы, так "кусок"[14] не захотел ему выдать новый мундир, так и похоронили его в грязном "ХБ".[15] Не положено было. У Мишки мундир в части остался. Если не украдут, в нем похоронят. Ладно, ребята, пойду к машине, счастливо…
Тягач прощально прогудел колонне и пошел обратно к плато. Мы сидели в кузове со Свежневым, и каждый заставлял себя молчать, чтобы не рассориться. В кабине водителя, наверное, молился Быблев.
6
Снег, победив ветер, теперь сам умирал. На плато ворчали двигатели, устанавливая орудия подоспевших первого и второго взводов. Связисты протягивали кабель между нашей, первой, и второй батареей полка, в третьей люди были на бумаге, были только орудия, законсервированные в орудийном парке. На краю плато стоял в петровской позе лейтенант Чичко. Заметив нас, спросил:
— Где были?
— Прощупывали окрестности, подлая местность, полно ручейков, надо прижиматься к правой стороне.
Удовлетворенный ответом, в который ему оставалось только верить, Чичко вновь повернулся к пространству, окружающему плато. Он чувствовал себя беспомощным, без связи, командиром он не успел еще стать, товарищем боялся, так как не знал, когда нужно быть другом солдата, когда начальником. К нему пришла уверенность, только когда в трубке ТАИ-43 (верного полевого телефонного аппарата времен Очакова и покорения Крыма) заматерился голос командира полка, орущий данные и прицел. Салаги подтаскивали снаряды. Пока Нефедов засовывал в ствол головку, я, в зависимости от дальности, вытаскивал из гильзы мешочки с черным порохом. Все отбегали, я орал «огонь», Нефедов дергал шнур, ствол рявкал, и снаряд, визжа в своей крутой траектории, уходил куда-то, созданный, чтобы убивать или умирать самому, не удивляя никого еще одной безобидной воронкой. Старики выкрикивали при каждом выстреле: — Хромачи полетели![16]
Салаги прижимали руки к ушам ушанок.
Быстро промелькнул день. Двадцатое февраля 1969 года отходило ко сну.
В деревянной кибитке на колесах прикатил командир батареи, позади на полозьях волочи-лась походная кухня. Обычный неприятно-горький запах масла, исходивший из ее жерла, и звук булькания жидкой каши при встречах полозьев с камнями притянули к себе голодные глаза и вдруг взбесившиеся животы. В этой каше был завтрак, обед и ужин; она, теплая, запихивалась в утробы поспешно и с наслаждением. Ее было много, и хлеба выдавали вволю. На ходу старики объясняли молодым, что не кашу нужно заедать хлебом, а наоборот, хлеб пустой кашей, чтобы во внезапно ставший пустым желудок не проник до утра подбадриваемый ночным морозом голод. На семьдесят человек батареи были выданы две палатки для десяти человек каждая и две «буржуй-ки». Днем палатки служили обогревалками, ночью — спальным помещением.