Андрей Столяров - Не знает заката
У них это был давний спор. Борис полагал, что развитие нынешней ситуации, конечно, может пойти по самому худшему варианту, мы не застрахованы ни от чего, достаточно глянуть на морды, которые иногда попадаются в правительственных коридорах: нелюдь, вурдалаки при галстуках, история их так ничему и не научила. Но с другой стороны, хорошо это или плохо, нас охраняет сама профессиональная принадлежность: грамотные аналитики понадобятся любому правительству, вспомни хотя бы «чикагских мальчиков» при Пиночете, никто не станет резать курицу, несущую золотые яйца, ладно – не золотые, пускай обычные, зато – регулярно, по доступной цене, главное – гарантировано, без сальмонеллеза. То есть, Борис считал, что хотя трансформация власти в сторону диктатуры имеет весьма высокую вероятность: в стране достаточно сил, жаждущих упрощения социальной среды, но в общем и целом нам беспокоиться не о чем. Мы выживем при любом социальном раскладе. Разве что придется использовать при проектировании другую идеологическую упаковку.
Аннет придерживалась иной точки зрения. Конечно, аналитиков в Москве меньше, чем, например, постовых, говорила она, но, будем честными сами с собой: аналитиков тоже хватает. Набрать новую группу трудности не составит. Тем более, что ЛПР (лица, принимающие решения) даже в принципе не способны отличить истинную аналитику, от гадания на кофейной гуще. Для них все равно, что наши проекты, сделанные на конкретном материале, что проекты Паши Вальковского, которые тот просто высасывает из пальца. Они не в состоянии оценить разницу. Вальковский для них даже лучше, поскольку прекрасно чувствует конъюнктуру. Они услышат то, что хотят. А какое отношение это имеет к реальности – дело десятое. Реальность ведь никого не интересует. Реальность – это то, с чем никто не хочет иметь дела. Потому что реальность непредсказуема. А все заняты только тем, что выдают сногсшибательные прогнозы. Поэтому не надо иллюзий. Не надо морочить голову себе и другим. Ничего уникального мы собою не представляем. Если наши позиции в данный момент несколько предпочтительнее, это лишь потому, что мы случайно нажали нужную кнопку. Мы тоже держимся на шаманстве. На шаманстве, на заклинании духов, на почти бессмысленном словоговорении. Мы ничем не лучше Паши Вальковского…
Под шаманством Аннет подразумевала «петербургский проект», о котором я тогда практически ничего не знал. Борис с самого начала работы придерживался железного правила: каждым проектом занимаются только его непосредственные исполнители. Остальные, конечно, могут привлекаться в случае необходимости, получать какие-то частные указания, даже разрабатывать их, но им вовсе не обязательно быть в курсе всего. Чем меньше знаешь, тем спокойней живешь. Правда, теперь я как раз был полностью в курсе и, представляя себе проект целиком, вынужден был согласиться с Аннет. Действительно – шаманство чистой воды. Я вспоминал, как всего лишь позавчера, сидя напротив Бориса в его кабинете, и, полуприкрыв глаза, что, как считается, способствует медитации, слушал чуть задыхающийся, приподнятый голос: «Нет, ты утонешь в тине черной, / Проклятый город, Божий враг. / И червь болотный, червь упорный / Изъест твой каменный костяк»… И потом, безо всякого перехода: «В черных сучьях дерев обнаженных / Желтый зимний закат за окном. / К эшафоту на казнь осужденных / Поведут на закате таком»… И далее, словно человек продолжал давно начатый монолог: «Как вам нравится буква „з“? Как будто ножом по стеклу… Вот это и есть Петербург… Как писал Достоевский, самый умышленный город на свете… Страшное метафизическое начало… Ведь даже во всеми любимых белых ночах, есть какая-то необъяснимая дьявольщина… Все эти дворцы, площади, пустые улицы, странный свет, тревожный, безумный, красивый… Вот Павел I прогуливается себе и вдруг догоняет его некто в черном плаще, высокий такой, говорит: „Тебе жить не долго. Бедный Павел… “ Это они там – неподалеку от Медного всадника… А ведь с ним идет его приближенный, он спрашивает: „С кем вы беседуете, ваше императорское величество?“. И Павел в ответ: „Ты разве не видишь?“… Я понимаю, что Павел I был не самый психически устойчивый человек, но это и Петербург, его темная сила… Ведь кладбище в центре города. Разве можно, чтобы в центре города – кладбище?.. Ведь, что такое история российской монархии?.. Петр I убил своего сына, Екатерина II – мужа… Александр I дал согласие на заговор против отца, тоже – убили, задушили шарфом… Потом Николай I и декабристы… Зачем повесил?.. Ну, ладно, повесил, государственная измена, но почему не разрешил похоронить по обряду?.. В какую-то яму, с известью, на Голодае… Вот что-то такое, непреодоленное зло… Страшное это пророчество: „Петербургу быть пусту“… Помните, наверное, пьяный дьячок на колокольне первой Троицкой церкви?.. Кстати, церковь эта потом сгорела… Всегда – в октябрьские, в ноябрьские вечера, все революции, перевороты у нас – в октябре, в ноябре… И главный наш символ, наш главный миф – бронзовый всадник на каменном постаменте… Автор памятника, между прочим, был не такой уж выдающийся скульптор… И вот, в этом городе, вдруг – ничего подобного не было… Этот истукан, он до сих пор гонится за бедным Евгением… Продолжается и сейчас… Ведь бывают такие дни, месяцы, годы – нечем дышать… Словно болезнь… Во многих дневниках сказано»…
Как раз это мне было понятно. Я тоже помнил то время, сгинувшее, казалось бы, без следа, время, когда нечем было дышать. Я возвращался домой, опустошенный бессмысленностью очередного тусклого дня, и, попадая в стоячую тишину квартиры, выгороженной из тьмы, тут же, как обреченный на казнь, начинал слышать гулкий стук сердца. И уже до ночи не мог его успокоить: вокруг, как в неземном пространстве, не было воздуха… Или я приезжал в институт, вымороченный, уплотненный, состоящий, по-моему, из одних коридоров, и, усаживаясь за компьютер, где медленно, как в аквариуме, проплывали разноцветные графики, тоже вдруг начинал ощущать, что воздуха в помещении не осталось и что если я немедленно отсюда не выйду, не сделаю вдох, то просто упаду без сознания… Или в бесконечные выходные дни, чувствуя, что молчание комнат становится невыносимым, я под тем предлогом, что мне надо подумать, выбирался из дома и двигался куда-нибудь в сторону Новой Голландии. Разворачивались передо мной улицы, выкрашенные унынием, под ногами, как панцири древних существ, потрескивали сухие листья, горький запах тоски пронизывал собой мироздание. И вот тоже, стоя, например, где-нибудь на набережной Фонтанки, вглядываясь в лепнину домов, теснящихся на другой ее стороне, в дуги мостов, поддерживаемые своими черными отражениями, в фиолетовые, будто из сгущенного неба, купола Троицкого собора, я опять чувствовал, что воздуха не хватает. Начинала мерцать теневая ноющая боль в груди. Как будто ткань сердца растягивалась, охватывая колкую пустоту, и, не в силах справиться с ней, готова была лопнуть от напряжения. Казалось, что ничего больше не будет. Я родился не там, не тогда, не так, непонятно зачем. Каждое мгновение бытия было напрасным. Полной грудью я вздохнул лишь на Ленинградском вокзале в Москве, когда, вздернутый бессонницей в поезде, вышел на асфальтовый, полукруглый, подиум перед зданием, и увидел впереди площадь, забитую суматошным транспортом, зубчатую кирпичную башенку в наплывах глазури, путепровод, возносящееся за ним здание какого-то министерства. Это была совсем другая страна, другая вселенная, другая жизнь…
Сейчас я тоже задыхался от воспоминаний. И потому, вероятно, не сразу обратил внимание на одну странную вещь, которая при других обстоятельствах бросилась бы в глаза. Лишь когда я пересек широкий солнечный двор на Бронницкой, когда открыл дверь парадной и, с удовольствием прикасаясь ладонью к деревянным перилам, поднялся на площадку между первым и вторым этажом, я внезапно почуял тухлый земляной запах, исходящий неизвестно откуда, и заметил, что по ступеням лестницы, опережая меня, тянется наверх отчетливая цепочка следов. Причем краешек сознания просигнализировал мне, что такие же следы были и во дворе, и, возможно, на улице. Только я, поглощенный своими мыслями, этим действительно пренебрег. Теперь же они просто приковывали взгляд: расплющенные нашлепки земли, карабкающиеся по середине пролета. Как будто человек, прежде чем явиться сюда, топтался в жидкой грязи. И, видимо, он делал это не слишком давно: середка следов просохла, приобретя беловатый, пыльный оттенок, зато окаймление их еще поблескивало влажными комьями.
Из меня точно выдернули какой-то стержень. Следы, поднимаясь на следующую площадку, шли внутрь той самой квартиры, где мне предписано было остановиться. Я видел приоткрытые двери, вертикальную узкую полосу темноты между ними, тусклый солнечный луч, упертый в филенку. Сомнений быть не могло. Вон и номер, «двенадцать», вычеканенный на медной табличке. Мне даже не нужно было сверяться с записями. Кто-то заранее знал, что я прибуду сюда, и этот кто-то ждал сейчас моего появления.