Андрей Столяров - Свете тихий
Я подхватываю ее и вывожу на улицу.
Раз я виноват, значит исправлять ситуацию – тоже мне.
Маша, впрочем, уже приходит в себя. Она глубоко вздыхает, прижимая руки к груди, что-то сглатывает, поводит по сторонам головой, и опять глубоко вздыхает – на этот раз совершенно свободно.
– Фу-у-у… Ты – даешь…
Я слегка обнимаю ее. Маша дышит мелко и часто, как испуганный воробей (?). У меня разливается жар по щеке. Это Аля, оказывается, смотрит на нас сквозь противосолнечное стекло.
Я показываю ей, что – сейчас.
Аля кивает.
Маша решительно отстраняется.
– Как я вам завидую, – говорит она.
– В самом деле?
– Конечно… Вы – такие счастливые…
Разговоры о кризисе все-таки меня достают. Я не то чтобы сильно тревожусь, но ощущаю внутри, рядом с сердцем, некую животную дрожь. Точно от подземных толчков начинает колебаться земля, и в любой момент почва может уйти из-под ног.
Ощущение, надо сказать, не очень приятное, и, пытаясь подстраховаться, я делаю то, чего ранее избегал: беру дополнительную работу.
Теперь по утрам я по-прежнему занимаюсь объемистым томом Хоффера: хочешь – не хочешь, а старину Хоффера мне надо скоро сдавать, а во второй половине дня, сделав небольшой перерыв, открываю со вздохом «Социальные констелляции» Дженио Манциони. Книга, замечу в скобках, весьма любопытная. Вслед за постмодернистами, которые провозгласили тотальную деконструкцию бытия, Манциони считает, что эпоха Великого нарратива, то есть текста, объединяющего собою весь мир, окончательно завершена: к большим идеям, к большим социальным конструкциям мы уже не вернемся, современность принадлежит малым социальным организованностям, микрогруппам, клубам, доменам, объединяющихся на основе «онтологического прагматизма». Иными словами, человек перестал быть частью Большой Вселенной, он начал блуждать по локальным, изолированным мирам, хаотически сопрягающимся между собой. Он отказался от общности социального бытия ради самостояния в изменчивой мировоззренческой сингулярности. Сегодня он протестант, завтра – католик, сегодня сторонник коммунистических ценностей, завтра – искренний либерал. И все это без какого-либо внутреннего конфликта в себе, без плавления идентичности, без того, что на обыденном языке можно было бы назвать изменой принципам или идеалам.
Такая вот апология разобщенности, философия «человеческих атомов», роящихся в пустоте.
Мне кажется, что-то здравое в этом есть.
Книга заслуживает внимания и обязательно должна быть переведена.
И все-таки это исключительно тяжело. Девять часов работы выматывают меня до предела. К ночи шрифт, точно плесень, буквально налипает на мозг, а герундий вместе с инфинитивом бегают по нему, как сумасшедшие муравьи.
Я перестаю что-либо соображать.
Из окна, где перемигиваются окраинные огни, на меня взирает темное одиночество ноября.
Мокрая вселенская тишина.
Призраки холодных дождей.
Мне от этого как-то не по себе. Я ложусь на тахту, приткнутую в углу, и размышляю, откуда приходят к нам сны.
Конечно, актуальный вопрос.
Только не говорите мне, что сны – это символика подсознания, возгонка комплексов, эхо неосуществленных желаний. Во сне мы переживаем то, в чем нам отказано наяву. Все это я знаю и сам. Слава богу, сколько специальной литературы прочел. И все-таки время от времени кажется, что сны – это что-то еще: какое-то колдовство, какая-то чудесная невидимая связь с иными людьми, может быть, с иными мирами, с иными жизнями, с иными версиями бытия. Сны – это воспоминания о том, чего нет, свет волшебного фонаря, который нельзя удержать, зыбкие иероглифы будущего, лунная призрачная дорога, на мгновение подсвеченная судьбой.
Не случайно, сны иногда сбываются.
Аля, например, просто потрясена. Она утверждает, что именно этих людей, именно эту компанию, собравшуюся в Петергофе, она много раз видела в своих загадочных снах: и Валентина, и Машу, и Рената, и Ерофея, даже Андрея Павловича, уткнувшегося носом в стакан.
– Точно знакома с ними всю жизнь! Как может такое быть?
В ответ я рассказываю ей миф об атлантах. Дескать, существовало в древности некое легендарное государство, достигшее, как считается, необыкновенных цивилизационных высот. Атлантам были известны чуть ли не все тайны мира: тайны вселенной, тайны психики, тайна происхождения жизни. Они имели развитую науку, технику, философию, медицину. Это была, возможно, первая попытка человечества осознать самое себя. Так вот, когда Атлантида погибла в результате гигантского природного катаклизма, который атланты при всем их могуществе не сумели предотвратить, то часть спасшихся переселилась в Элладу – начался необыкновенный расцвет древнегреческих городов. Сократ, Платон, Аристотель – всем известные имена… Затем, когда Древняя Греция попала под власть Рима, атланты, разумеется их потомки, переселились туда – Римская империя простерлась от Северной Африки до Британии, от Испании на далеком западе до Малой Азии на юго-востоке. После крушения Рима они мигрировали в Константинополь – Византийская цивилизация удерживала первенство в мире почти тысячу лет, а после падения Константинополя, хотя, возможно, и раньше, поскольку предвидели неизбежный финал, переместились на Север, в Европу – это уже европейское Возрождение, внезапный пассионарный взлет, расцвет наук и искусств. Такая вот бесконечная эстафета цивилизаций. Вейсман говорил о непрерывности биологической плазмы, для которой сома, бренное тело, всего лишь временный дом, а здесь речь идет о непрерывности плазмы культурной, плазмы духовной, преображающей косный цивилизационный материал… У тебя, наверное, генная память, слабое историческое дежа вю. Ты вспоминаешь о том, что было давно, но тебе это близко, поскольку есть и сейчас. Отсюда – психологический резонанс…
– Это, конечно, всего лишь метафора, – добавляю я. – Мигрировать, перемещаясь из культуры в культуру, способны не только люди, но и идеи, например, в виде книг. «Атланты» – это не обязательно пришлые, чужаки, они вполне могут быть автохтонным, то есть местным, сугубо национальным феноменом. Наследуется прежде всего культура, а не генетический материал. Огонь горит там, где есть люди, способные его поддерживать и хранить. Так или иначе, но в каждой нации, в каждом этносе, в каждом народе существуют носители таких эфемерных качеств, совокупность которых определяется как «душа». В данном случае – это термин не религиозный, а чисто светский, и обозначает он четкий канон, указывающий границы национального: что для нас главное, а что второстепенное, что мы можем себе позволить и чего позволить нельзя. Причем, «душу» создает, разумеется, не народ, что бы там ни возвещали политики, пытающиеся привлечь к себе электоральное большинство. Народ ни на какое творчество не способен, это иллюзия, обеспечивающая национальный комфорт. Даже русские былины, которые, согласно традиции, вышли из народных глубин, сочинялись профессиональными авторами: певцами, сказителями. Способность к творчеству – это как раз то, что выделяет личное сознание из общественного, превращает «обыкновенного человека» в самостоятельную культурную сущность.
– Я что-то не понимаю, – говорит Аля. – Значит, по-твоему, «человек из народа» личности не имеет?
Я отвечаю ей, что народ обладает по преимуществу коллективной личностью, коллективной душой: одно и то же вино, распределенное по разной посуде. А то, что мы принимаем в «человеке из народа» за личность, то, что считаем принадлежащим только ему, это лишь мелкие, как щербинки, особенности характера: различия быта, а не бытия, разность огранки, а не исходного материала. Душа народа – это всего сотни людей, может быть, тысячи их, в конце концов это не принципиально, все равно горстка, щепотка, ничтожное меньшинство – те, кто обладает способностью чувствовать вечность во времени. Помнишь «философский пароход» тысяча девятьсот двадцать второго года? Большевики не случайно, едва укрепившись во власти, выслали интеллигенцию из страны. Народ был лишен души, а это значило, что из него можно было лепить все что угодно. То же самое в фашистской Германии: уезжали те, кто видел хотя бы немного дальше других. И, кстати, куда уезжали? В основном в Соединенные Штаты. Вот тебе и необыкновенный расцвет Америки в послевоенный период. Самая могущественная, самая богатая в мире страна!.. Кто ее сделал такой? «Лишние люди», которые, казалось бы, сами никаких материальных ценностей не создают. Какие ценности создавал Николай Бердяев? А Семен Франк, а Питирим Сорокин? Смешно говорить! Ну – преподавали в университетах, ну – написали по несколько книг… Однако они делали нечто иное: образовывали саму атмосферу творческого созидания. Эйнштейн однажды сказал, что Достоевский для теории относительности дал ему больше, чем все специальные статьи по физике. И, скорее всего, он был прав. Это, если хочешь, катализатор, неуловимые примеси, та добавка дрожжей, которая необходима, чтобы тесто взошло. Много ли вообще нужно дрожжей? Однако без них тесто истории не взойдет.