Андреа Де Карло - Уто
– Карандаши, полагаю, от Нины, а книгу гуру тебе дарит Джеф.
Киваю молча, с непроницаемым лицом, стараясь не слышать ее голоса, не видеть устремленных на меня взглядов. Даже не подозревал, что я такой дурак: согласиться приехать сюда, не вникнув в обстановку, не разобравшись, что к чему! Правда, никогда не думал, что я такой безмозглый. Смотрю на лестницу, как затравленный зверь, смотрю на стеклянную дверь в барокамеру без всякой надежды вырваться отсюда, убежать подальше от этого дома и от себя, дурака.
Марианна прекрасно понимает мое состояние, и от этого я чувствую себя совсем затравленным.
– Ты еще не видел ателье и мастерскую Витторио, – говорит она, – и наши теплицы.
Похоже, сцена вручения подарков подошла к концу; Джеф-Джузеппе, в глазах которого еще светятся догорающие искры, предлагает:
– Хочешь, провожу.
– Пойдемте все вместе, – говорит Витторио, – заодно прогуляемся.
Я хочу отказаться, объяснить, что мне это неинтересно, но Джеф-Джузеппе с собакой уже направляются к барокамере. Пытаюсь задержаться, мешкаю с подарками в руках, собираю обертки, но Марианна говорит:
– Не беспокойся, я уберу, а ты иди, иди.
Она забирает у меня все из рук, подталкивает меня к двери и, обращаясь уже ко всем, говорит:
– Вы идите втроем, а мы с Ниной пока приберемся.
Нина бросает на Марианну быстрый взгляд, который замечаю только я, но тут же улыбается и целует ее. Не хочу, но иду со всеми: пересекаю гостиную, прохожу через раздвижную дверь в барокамеру. На улице продолжает падать снег, тишина еще плотней, чем вчера вечером, во всем неподвижность, белизна слепит глаза. Вынимаю из кармана куртки свои темные очки. Когда я в них, у меня и походка уверенней: они помогают не выходить из равновесия, защищают от постоянного прессинга, который я чувствую отовсюду.
Витторио уже успевает отойти от дома шагов на двадцать. Он вскидывает кверху руки и начинает кружиться на месте. Художник с внешностью мастерового, он топчет снег своими здоровенными ножищами в вельветовых, с широким рубчиком, брюках и в лесничих сапогах, подставляет лицо падающим снежинкам, ловит их ртом.
– Потрясающе! – кричит он. – Верно?
Снежная завеса гасит звуки, они тонут сразу же, не резонируя.
– Эй! – кричит он мне, Джефу-Джузеппе и безмолвному пейзажу.
Собака лает, Джеф-Джузеппе отвечает своим срывающимся на фальцет голосом: «Эй!»
Но Витторио не ждет никакого ответа. Он крикнул не «эй», а «эээээй», крикнул от избытка энергии и восторга, и от самодовольной радости по поводу своей энергии и своего восторга, и еще потому, что, кружась, мог видеть свой большой деревянный дом, в котором находились жена и дочь, свою поляну, свой лес, обступивший поляну со всех сторон. Он крикнул это как человек, который достиг в жизни всего, чего хотел, но остался при этом ребенком, поэтому может позволить себе на своей собственной земле вести себя так, как ему вздумается.
Собака Джино гавкает, стоя на месте, и после каждого «гав» на несколько сантиметров отскакивает назад. Витторио лепит снежок и кричит:
– Здорово, верно?
– Здорово! – взвизгивает от радости Джеф-Джузеппе и начинает скакать, как молодой кенгуру. Потом наклоняется, чтобы тоже слепить снежок, но Витторио его опережает и бросает снежок первым.
Они гоняются друг за другом по глубокому снегу в справной, по погоде, одежде, изо рта у них валит пар, они сопят, хохочут, хрюкают, стараются дотронуться друг до друга, уворачиваются. Джеф-Джузеппе ударяет Витторио по плечу. «Осалил!» – кричит Витторио и запускает снежок, но не в него, а в меня. Снежок попадает мне прямо в шею, и я чувствую, как за шиворот стекает ледяная вода. Это так неожиданно, что я не успеваю проконтролировать выражение своего лица, и Витторио, увидев на нем гримасу злобы, испуганно спрашивает:
– Больно?
– Нет, – отвечаю, но будь у меня пистолет, выстрелил бы в него, не задумываясь. За неимением такового, делаю увесистый снежок и запускаю со всей силой в Джефа-Джузеппе, который стоит в двух шагах от меня. Тот охает и хватается за горло. Его уши наливаются кровью.
А снег все падает и падает, уплотняя покров и тишину, создавая ощущение полной оторванности от остального мира. Точно потерпевший кораблекрушение или выброшенный за борт, я с ужасом думаю о своем положении, не зная, что же теперь делать.
Витторио продолжал оглядываться вокруг все с той же восторженностью, отчасти наигранной, отчасти уже ставшей его второй натурой благодаря влиянию наставников – гуру и Марианны.
– Ну, что скажешь, Уто? – спросил он меня.
Я напряг мышцы, защищаясь от его натиска, и промычал что-то маловразумительное.
Он посмотрел на белое небо, словно поджидая оттуда чуда, и неожиданно спросил:
– Какого хрена ты носишь свои темные очки?
– Они защищают от света, – ответил я как можно вежливей.
– Даже от такого, как сегодня? – прокричал он. – Объясни, зачем защищаться от такой красоты?
От него, как от Марианны, шел неиссякаемый идейный поток, мощное излучение твердых принципов, и я подумал: а ведь Джеф-Джузеппе и Нина постоянно находятся в этом поле, чего стоит такое выдержать!
– Никакой защиты! – снова прокричал он, – никаких фильтров, затемнений, ничего, что мешает видеть! Выброси ты эти очки к чертовой матери, Уто!
Я, конечно, и пальцем не пошевелил, продолжая стоять, руки в карманы, и смотреть через свои темные стекла. Джеф-Джузеппе, как глупенький зверек, глядел на меня во все глаза, усиленно соображая, что происходит. Витторио лишь покачал головой (он был слишком убежден в своей правоте и своем великодушии, чтобы продолжать настаивать) и направился вдоль дома по едва заметной под снегом тропинке. Джеф-Джузеппе, собака и я потащились за ним. Он смотрел на деревянные стены своего дома, как смотрят на людей или животных: его взгляд словно искал ответного взгляда.
– Четыре года назад здесь ничего не было, – обернулся он ко мне, – один сплошной лес, – и махнул рукой, точно убирал дом с лужайки. – Я его практически своими руками построил. Не стал обращаться к архитектору, сам сделал проект, не стал строителей нанимать, всяких там каменщиков, плотников, сантехников, купил материал, распилил и начал строить. Зато если что не так, и винить некого, сам виноват.
Ожидая восторженных возгласов, он посмотрел на дом, посмотрел на меня, посмотрел на Джефа-Джузеппе и продолжал:
– Мне помогали только класть фундамент, ставить стропила, ну и поднимать слишком тяжелые балки, а в остальном я сам. Джузеппе, конечно, много сделал, он был моим незаменимым помощником.
Джеф-Джузеппе улыбнулся, польщенный похвалой, но улыбка была неуверенная, он все время переводил взгляд то на Витторио, то на меня и переминался с ноги на ногу.
– Как вспомню, самому не верится. Такую работу проделали, просто уму непостижимо! Ты даже не представляешь себе, чего нам это стоило! И все ради того, чтобы создать пристанище для людей и убежище для духа. – Витторио посмотрел на меня. – Это ведь самое настоящее чудо, верно?
Я лишь пожал плечами. Темные очки служили неплохой защитой от его попыток вторгнуться на мою территорию!
Он взял лопату, прислоненную к стене как раз в том месте, где заканчивалась уже расчищенная дорожка, и принялся расчищать дальше. Я представил его себе за этой работой ранним утром, когда все семейство, включая Марианну, спало глубоким сном: с раскрасневшимся лицом он энергично вонзает лопату в снег (делая при этом вдох), потом одно ловкое движение – и снег летит в сторону, ложится поверх нетронутого белого покрывала.
Собака и Джеф-Джузеппе идут следом за Витторио, ступая уже на расчищенную дорожку; я отстаю на пару шагов, потому что боюсь поскользнуться: не хочется растянуться на стезе, которую он прокладывает в свой семейный рай.
Витторио доходит до северной стены, которая, оказывается, еще не обшита деревом: листы синтетического утеплителя покрыты только изоляцией. Он приставляет лопату к углу и идет вдоль западной стены в обратную сторону. Мы гуськом следуем за ним. Он останавливается у двери, открывает ее, входит. Мы за ним.
Здесь холодно, как на улице, но зато разуваться не надо: пол деревянный, из плохо обструганных сосновых досок. Кругом картины – готовые, почти законченные, едва начатые, лишь загрунтованные. Картины везде – вдоль стен, на мольбертах, на полу штабелями. Банки, тюбики с красками – непочатые и совсем выдавленные, кисти всех размеров, бутылки с растворителями, тряпки, запачканные красками стаканы. Пахнет скипидаром, олифой, маслом, деревом. Света еще больше, чем в гостиной: он проходит через огромные окна и стеклянный потолок. Это уже не деревянный, а стеклянный ящик-дом, просто светоусилитель какой-то, заставляющий вибрировать каждый оттенок краски на полотне, каждую засохшую каплю на тюбике.
Витторио говорит: «Вот!» и обводит ателье руками, точно не показывает его, а загораживает. В этом жесте легкая застенчивость, не имеющая ничего общего с самоуверенной похвальбой, которую я слышал от него несколько минут назад и которая вызвала у меня ассоциацию с оглушительным медным рычанием вконец зарвавшегося саксофона. Почти смущенно он показывает на картину, стоящую на ближайшем ко мне мольберте, и бормочет: