Леонид Сергеев - Самая счастливая, или Дом на небе
Я пошел мимо крестов и скользких мраморных плит и вдруг услышал лязг лопаты; обернулся и увидел деда Арсения. Я узнал его сразу, хотя он и стал дряхлым старцем.
— Доброго здоровьица, мил человек! — прошепелявил старик на мое приветствие и продолжал ковырять лопатой.
Я напомнил о себе, но старик вдруг забормотал:
— Ничего не помню, мил человек. Ничего не помню.
Он отложил лопату, собрал какие-то щепки и зашагал в сторону дома. Я пошел рядом.
— В общаге, говоришь, жил? Не помню, не помню.
Подойдя к дому, старик присел на крыльцо. Я снова начал ему напоминать, но он неожиданно поднял с земли палку и шустро заспешил в сад.
— Куда, куда, черти проклятые! — закричал. — А ну слазь с забора!
С забора спрыгнули двое мальчишек и скрылись в кустах. Старик повернулся и тяжело дыша снова опустился на крыльцо.
— Весь сад вырублю, ни одного деревца не оставлю этим дармоедам. Только и ждут моей смерти… А я не умру. Назло им не умру. Долго буду жить… Я их всех переживу. Всех! — старик затрясся и замахал палкой в сторону забора.
Около кирпичных домов не было видно ни одного человека. В неподвижном воздухе вились осы. Было до звона тихо. Здесь прошло мое детство, а в памяти остались другие дома, высоченные, с огромными соснами и яркой зеленью, дома, где никогда не было тишины. Все, что казалось значительным, оказалось маленьким, жалким.
На двери дома Вишневских висел замок. Соседи сказали:
— Здесь давно никто не живет.
Я разыскал квартиру той девчушки на велосипеде. Не очень-то надеялся ее увидеть, думал, наверняка она вышла замуж и живет где-нибудь в центре, а то и вообще в другом городе. Но дверь неожиданно открыла она — полная, рыхлая женщина в сарафане. Она, видимо, вышла из-за стола — ее щеки горели, губы блестели от жира. Было что-то знакомое в ее лице, но в расплывшемся теле уже не угадывалась прежняя тонкая девушка. Она протянула руку.
— Здравствуйте, я вас признала.
Когда-то у нее были большие красивые глаза, а теперь стали маленькими, как дробинки. Она даже не пригласила меня в комнату, разговаривала на лестнице. Узнав, зачем я приехал, рассказала о новых домах у шоссе и какой-то фабрике, которая все время коптит. Сказала, что живет хорошо, муж шофер и зарабатывает прилично:
— …На даче террасу новую справили… Клубнику разводим. Очень доходное дело и места мало занимает.
Она хотела еще что-то сказать, но ее окликнули из комнаты:
— Извините, зовут. Все дела. Заезжайте как-нибудь.
Я прошел мастерскую, какую-то пристройку и остановился около общежития — оно тоже оказалось намного меньше, чем то, которое осталось в памяти. Отыскал наше окно… Какие-то занавески полоскал ветер… Вахтерша при входе спросила:
— К кому?
— Да так, просто посмотреть.
— Не положено!
Вызвала коменданта. Тот долго вертел мой паспорт.
— Чего смотреть-то?! — пожал плечами, потом махнул рукой. — Пропусти.
И лестница, и стены, и двери были окрашены в неприятный светло-зеленый белесый цвет. Раньше был теплый, коричневый. На стук за дверью раздался девичий голос:
— Входите!
Одна девушка сидела за столом и причесывалась, другая лежала на кровати и читала. В комнате было три кровати, три тумбочки, на стенах портреты киноактеров.
— Вам кого?
— Никого. Понимаете, в этой комнате я жил во время войны. Хотел просто взглянуть, можно?
— Пожалуйста! — девушка за столом поджала губы и снова взялась за расческу, ее подруга уткнулась в книгу.
Комната оказалась крохотной, и как только мы помещались в ней вчетвером?! Неужели в этой неуютной комнате мы грелись долгими зимними вечерами?! А в том углу стояла деревянная грубо сколоченная кровать отца с матерью? А у стены наши с сестрой, впритык, одна к одной?! Нет, кажется, они стояли иначе. И не в этой комнате. И даже не в этом доме… Что-то защемило сердце, и я поспешил уйти. Я решил поскорее уехать, чтобы оставить все каким помнил.
Медленно брел к остановке трамвая. Было удушливо жарко. «В детство нельзя возвращаться, — подумалось, — нельзя».
Только приехав обратно в Москву, я снова увидел теплую речку в извилинах, общежитие, и мельницу деда Арсения, и Вишню, и тонкую девчушку на велосипеде… Детство — это страна, где никто не стареет и ничто не имеет конца.
Я точно не могу объяснить, почему одни картины детства отложились в памяти вполне зримо, а другие почти стерлись. Но что странно: все они не звучат, не пахнут, в них не ощущается пространства. Я собираю те дни воедино, пытаюсь выстроить из них непрерывную цепь, но звенья никак не соединяются. Я напоминаю коллекционера, который собирает красивых мертвых бабочек и пытается их оживить.
10.Когда несешься в скором поезде, бывает, за окном мелькнет переезд, будка стрелочника, три-четыре дома под деревьями, стог сена, собака дворняжка и дети, машущие руками. Вот на таком полустанке я жил подростком.
Наш поселок Аметьево был в пыли и листьях, в жару сникала листва, плавился вар на крышах сараев, из досок капала смола, в открытые окна и двери текло испарение цветов. Собаки и куры прятались в тени, а посельчане поливали водой полы для прохлады. Все обволакивала леность, дремота. Иногда тянул ветер и разгонял горячий воздух, потом снова стихало, и начинало парить… Вдалеке прогромыхает гром, набегут тучи, стемнеет, деревья зашумят, рухнет ливень — гулко забарабанит по шиферу. Посмотришь в помутневшее окно — все блестит, точно завернуто в целлофан… А после дождя долго стояла мутная тишина, по размытой дороге плыла трава, сверкали лужи с опрокинутым небом. Появлялось солнце, распускались цветы, и радуга повисала низко — прямо доставай рукой.
Вскоре после войны авиазавод построил несколько одноэтажных каменных домов в двух километрах от города. В один из них переехала наша семья. Дома сдали с недоделками, и мы с отцом неделю цементировали щели в шиферной крыше, засыпали шлаком чердак. Покончив с этой работой, отмерили положенные восемь соток и забили колья, распланировали будущие постройки, при этом отец учил меня «экономить пространство».
— На большом участке каждый развернется, — говорил. — Выжать максимум, используя минимум средств, — вот задача… И все надо делать на совесть. Некоторые прибьют что-нибудь на скорую руку, думают — держится, и ладно. Но, как говорится, ничего нет долговечней временных построек, только в нужный момент они рухнут. Мы все будем делать просто, без всяких красивостей, просто и надежно.
В одном углу чулана отец сложил садовый инструмент, в другом — плотницкий.
— Инструмент не кидай, — поучал меня. — Его надо беречь. И вообще все вещи надо беречь. Ведь их кто-то сделал, вложил труд. Надо уважать чужое ремесло.
В то время в магазинах инструмент появлялся редко (стояли одни лопаты и топоры); тиски, дрель, рубанок мы покупали на толкучке — «барахолке». Вот уж где было множество бесценных вещей! Там продавалось все, что угодно — от подержанных велосипедов и мотоциклов до картин старых мастеров и китайского фарфора, и в избытке всякие самоделки — некоторые с техническим совершенством… До сих пор я люблю «барахолки» — на них и сейчас продаются вещи, которых не найдешь в магазинах. К тому же, на этих рынках особая атмосфера — среди продавцов и покупателей немало людей, умеющих ценить вещи, и встречаются истинные мастера своего дела; каждый раз, разговаривая с этими мастерами, я делаю открытия, набираюсь ценных советов.
Отец любил старые вещи — в свободное время что-то ремонтировал, чинил.
— Старые вещи надежнее, они проверены в деле, — говорил (он и одежду предпочитал подшитую, заштопанную — в новой чувствовал себя «как в скафандре»).
Отец учил меня добропорядочному трудолюбию: копать, экономно расходуя силу, пилить дрова, не изгибая полотно пилы, раскалывать чурбаны вдоль сучьев, укладывать поленья «колодцем», строгать лучины «елкой» и разжигать печь одной спичкой. Где и когда отец приобрел эти навыки, было непонятно. Он одинаково уверенно чувствовал себя и в огородничестве, и в столярных и плотницких работах. У него был наметанный глаз: что-то где-то подметил, запомнил, а потом его руки просто повторяли те движения. Но вот тайна — повторяли ловко, играючи, точно все это проделывали сотни раз. И меня отец учил ремеслам в процессе дела.
С каждым днем все больше обживались на новом месте: ставили сарай, вскапывали огород, закладывали сад; мать посадила в палисаднике сирень и шиповник; отец принес щенка — ощенилась собака при заводской проходной, его назвали Челкашом.
Конечно, провинциалами родители стали поневоле, война поломала их судьбу, обрекла на бездуховную жизнь в захолустье. Они еще вспоминали прошлое, то и дело слышалось:
— А до войны в театрах… А раньше в Москве…