Павел Крусанов - Дневник собаки Павлова
Уложив в дорогу зубные щетки, соединились вновь в набитом гулким шарканьем главном зале Московского вокзала. Там к Исполатеву и Жвачину прибавился Алик Шайтанов. Он в самом деле взял с собой кандидатскую диссертацию и с ней – банку килек пряного посола и пол-литра спирта с осевшими смородиновыми почками.
В кассе почему-то были билеты.
Четвертым пассажиром в купе оказался благообразный старичок, похожий на писателя Тургенева, который (Тургенев), живя за границей, любил только Россию, и в результате та и другая остались для него экзотикой. Старичок и спирт на смородиновых почках определили тему – половина ночи прошла в разговорах об опрятной седенькой Европе и о рецептах настоек. Другую половину Исполатев стоял на Сцилле, а Жля – на Харибде, и по воле безмозглых скал он то сходился, то расходился с любимой.
Москва встретила гостей пустынным урбанством. В предрассветной хмари пирамиды Сталина походили на гигантские таежные ели. Лобастые церковки тихо ветшали, будто памятники погибшей цивилизации.
Прогулявшись по неспешно оживающему городу, Исполатев, Жвачин и Шайтанов в половине девятого утра свернули с Нового Арбата на улицу Писемского. У входа в издательство «Столица» стоял сочно-вишневый «Икарус», около него рассыпалась молодая московская литература. Внезапно, с проворством жужелицы, из-под автобусного, что ли, колеса выскочил Сяков: никто никогда не видел, чтобы при переходе улицы Сяков поднимался на поребрик тротуара – он на него вскакивал. Даже похмелье и сплины были невластны над его сумасшедшей моторностью, как невластны они над ростом ногтей.
Тыча пальцем в Жвачина, Сяков спросил:
– Ты по паспорту кто?
Вопрос звучал обидно.
– Андрей Жвачин, русский, законно и в срок рожденный в сто вторую годовщину отмены крепостного права.
– Молодец, хорошо отвечаешь, четко. Только в списке стоит Евгений Скорнякин – отец двух детей и трех романов, один из которых мальчик, другая девочка, а трое не напечатаны.
– Запоминай, – посоветовал Жвачину Алик Шайтанов, – иначе с пробега снимут.
Сбившаяся в стайки молодая литература с ревнивым любопытством поглядывала на пришлецов.
– Если в аэропорту потребуют паспорт, – наставил Сяков, – скажешь, что переехал с Кропоткинской на Пречистенку и паспорт на прописке.
Распорядителем совещания молодых писателей Москвы был худощавый редактор издательства «Столица», с острым щетинистым кадыком и благостной улыбкой на розовом, будто распаренном в бане, лице. Сяков, привлекая ядовито шипящие превосходные степени, представил прибывших. Распорядитель изобразил на лице сверхчеловеческую учтивость, протянул всем по очереди жилистую пясть, чему-то с тихим содроганьем улыбнулся и посадил в список три карандашные галочки.
Автобус набил утробу, выпустил густой чернильный фантом и покатил в светлеющий перехлест московских улиц. Откинув голову на спеленутую белым чехольчиком спинку кресла, Большая Медведица Пера хмуро, с ленцой и, в общем-то, беззлобно ругал шофера за то, что тот едет черт знает куда, но никак не во Внуково. Жвачин, Шайтанов и Петр Исполатев, утомленные марсианским пейзажем белокаменной, с разной мерой увлеченности разглядывали столичных поэтесс.
В положенный срок «Икарус» вздохнул, как спущенный шарик, и затих у охристой скулы аэропорта. Шайтанов вызвался нести багаж улыбчивой русоволосой девицы, на верхней губе у которой, словно у породистой овчарки, сидела бородавка с парой жестких волосков, – девица под тяжестью двух сумок, набитых, должно быть, рукописями, передвигалась рывками, как трясогузка. Возле стеклянной стены во главе с Коряченцовым ждала посадки на симферопольский рейс кучка испитых киноактеров. У контрольного турникета образовалась вздорная сутолока. Звенел звонок. Сыпался на стол металл. Седой ус непроходного аксакала трепетал, как белый флаг.
Переезжать с Кропоткинской на Пречистенку Жвачину-Скорнякину не пришлось – контролеры удовлетворились полифемовским пересчетом голов. Погрузились в пузатенький двухпалубный лайнер ИЛ-86. Алик добился места рядом с породистой русовлаской – за ее яркими губами проглядывали хорошие зубы, нечаянно помеченные помадой, – и затеял принужденно-легкомысленный разговор о смелом художнике Шишкине, рискнувшем близко подобраться к медведям. Жвачин пристроился в кресле, отделенном от Шайтанова узким проходом, и к трепетанию темы тайком прислушивался – в подходящий момент он готовился вонзиться в разговор и, не столько словом, сколько наглой синевой радужины, Алика оттеснить. Стюардесса сказала что-то о ремнях, но речь ее захлестнул раскатистый хохот шайки Коряченцова. Самолет как-то незаметно взлетел.
В первое мгновение полета Исполатев почувствовал растерянный сбой сердца, словно он долго сидел в грохочущей электричке, а она вдруг вылетела из тоннеля на сияющий простор. Мгновение никак не кончалось. Оно вытянулось в звенящую серебряную нить, предметы и люди раздвоились, будто вышли из своих рам, воздух пожелтел и сгустился, сам Исполатев тоже отделился от саркофага, во всех мелочах повторяющего его физику, и повис над креслом, пронзенный струной остановившегося времени. «Да, истина вещей двуглава, как греко-русская птаха, – подумал Петр. – Наверное, я умираю». Но тут струна оборвалась, и время дало о себе знать испариной на лбу и ватным гулом скачущего на крыле мотора. «По верху копнешь – смерть неизбежна, – перевел дыхание Исполатев. – Возьмешь поглубже – смерть невозможна. И то и другое гнетет человека».
Далеко внизу, брошенная на взлетной полосе, бежала за самолетом собственная тень. Далеко внизу погружалась под дымку облаков русская Атлантида. Шептался и дремал в алюминиевом ковчеге уцелевший народец.
Глава 8
Звезда полынь души моей
Но снова ночь благоухает,
Янтарным дымом полон Крым...
Симферополь ослеп от солнца. У автовокзала за самодельными прилавками бабки в грязных кофтах торговали семечками, постным маслом, гороховым самогоном и купонами самостийной Украинской республики.
Ни в самолете, ни по дороге к автовокзалу Жвачину не удалось потеснить Шайтанова в борьбе за яркие губы поэтессы. От смелого художника Шишкина и его медведей разговор спустился к беспозвоночным – к синеглазым мандельштамовским стрекозам и мохнатым пчелам-поцелуям. Жвачин не любил насекомых, к тому же грузовая палуба авиалайнера вернула хозяйке ее тяжелые сумки. В сумках – выудил Алик из щели в зоологической беседе – был нарзан: крымская вода известковая, и водопровод работает, как сторож, сутки через трое.
Исполатев и Сяков, не торгуясь (продавца такой аристократизм обидел), купили бутылку перламутрового самогона. Высоко над Симферополем парил серебряный ангел забвения, вилась за ним белая реактивная кудель.
Худощавый распорядитель нанял троллейбус до Ялты.
Тишком подступила и ушла нестрашная Долина привидений, сверкнуло море, выгнула горб и скрылась опившаяся дурной зеленой воды гора Медведь, в безлистных садах, похожих на какой-нибудь сатурнианский рай, цвела напропалую черешня и алыча. Ароматы степи и садов заглушал в троллейбусе запах гуляша – на переднем сиденье молодой писатель с трудоемко закрученным вокруг шеи шарфом ковырял в термосе домашнюю пищу.
– Освежающего? – предложил Сяков.
Открыли бутылку. Минеральная поэтесса протянула Шайтанову апельсин. Первый ялтинский день, начавшись с привкуса распаренного гороха и с раскрытого цветком апельсина, неудержимо, с подскоками, кручением, рискованным креном, точно эйзенштейновская коляска, сорвался и понесся к закату.
После пешего подъема в гору внезапно и сразу возник перед глазами белый корпус литфондовского Дома с проветривающимся на балконе второго этажа малиновым ковром. Дежурная дама записала в журнал фамилии и выдала ключи, прикрепленные к номерованным лотошным бочоночкам. Исполатев с Шайтановым и Сяков со Жвачиным получили на разных этажах по семейному двухкомнатному номеру с кроватями, балконом, холодильником, местным телефоном, ванной без воды и письменным столом для допроса музы.
Через пять минут, оставив в номерах вещи, вновь встретились в холле первого этажа и, окрыленные мутноватым вдохновением горохового самогона, бодро направились в распластанный под ногами город.
Собственно, только тут и началась Потемкинская лестница, по ступеням которой поскакал день: пестрит не июльская, но все же людная и солнечная набережная, там и сям машут триумфальными листьями пальмы, вяло топчется очередь за живой рыбой, у пристани кистеперым реликтом застыл прогулочный катер «Леонид Брежнев» – – – безымянное кафе, лишенное окон, адским мерцанием подсвеченное, голодные приятели пьют горькую настойку «Любительская» и размышляют: стоит ли искать другое место (из закусок здесь лишь яблоки и лущеный арахис) или следует взять еще «Любительской», чтобы отбить аппетит? – – – врата ресторана «Ванда», синеблузый, вымогающий чаевые швейцар, овощной салат (витамины), шипящие колбаски «по-ялтински», водка и с рюмкой в пальцах рассуждающий Шайтанов: друзья, взгляните на эту титаническую вазу в углу и задумайтесь – не есть ли подобная декоративная посуда предвестие поп-арта, смысловая и культурная предтеча лакированного американского штиблета, пригвожденного к холсту? – речь Алика уже наперчена нелепой массой вводных слов, к его чести, в большинстве нормативных: «это самое», «как его» и лишь изредка «на хуй» – – – зал ресторана «Восток», где Жвачин вовремя пресекает, чреватую скандалом, попытку Шайтанова засветить хамоватому официанту в рыжий глаз, ветчина, желтая старка, четыре жульена и снова старка, чутко колышутся лиловые занавески, магнитофон за каким-то бесом ноту за нотой вытягивает из кассеты модное в этом сезоне ЛЮБЭ – – – имперский лоск «Ореанды», Сяков, Жвачин и Шайтанов, как Сталин, Рузвельт и Черчилль, сидят на террасе отеля с бутылкой белой «Массандры», Исполатев в компании трех сеульских корейцев хвалит японский флаг: супрематический шедевр и экуменический символ плодородия, как его ни расценивай – жизнедарящее солнце или брачная простыня – – – канатная дорога, в гремящей металлической кабинке тесно, кабинка неспешно плывет над цветущими деревьями и черепичными крышами, засеянными окурками и стаканчиками из-под мороженого, за городом светится зеленое море, банда ялтинских мальчишек, галдя на пыльной улице, расстреливает кабинки фуникулера из рогаток – – – некая культовая архитектура на вершине горы, священнодействует над раскаленным мангалом прокопченный служитель с фиолетовыми черничинами глаз, «Весь тук – Господу, – напоминает служителю Исполатев. – Господь любит обонять тук жертв своих!» – «Зачэм нюхать? Кушай, генацвале!» – несколько порций шашлыка зажаты между бумажными тарелочками, в стаканчике густо краснеет соус, Сяков, отчаянно превозмогая вестибулярное расстройство, ведет отряд сквозь кипарисовый лесок на склоне горы к литфондовскому Дому.