Андрей Аствацатуров - Люди в голом
Наступило утро. Дети выстроились на торжественной линейке. Директор произнес несколько официальных слов. Затем Наташа подошла к своему произведению и сдернула покрывало.
Директор схватился за сердце и попросил медсестру сбегать за валокордином.
Глазам присутствующих предстало следующее. К огромной толстой палке, врытой в землю, был приделан череп со скрещенными костями. К верхней челюсти черепа была прилеплена сигарета. Нижней челюсти у черепа вообще не было. На ее месте болтался пионерский галстук. К той же палке над черепом был прикреплен большой белый плакат, на котором красным фломастером было коряво выведено:
ВОТ ТЕБЕ ЖИВОЙ ПРИМЕР,
КАК СКУРИЛСЯ ПИОНЕР!
Дети были в полном восторге.
А Наташе объявили строгий выговор и чуть не отчислили из университета.
Университетские поэты
Одиночество заставляет превзойти себя, собственные чувства, мораль, искусство и устремляет нас к неизвестному. Любить, быть честным и справедливым, сочинять стихи романтического, извиняюсь, содержания, больше не требуется. Особенно сочинять стихи. Все уже давно и так сочинено. Но если такое случается — молодость чересчур поспешна — всегда выходит какая-то белиберда. Облачаясь в слово, жизнь иссякает. А если поэт берет в руки гитару, скрипку или гусли — тогда она показывает ему кукиш. Я это понял на третьем курсе, когда познакомился с Андреем Борисовым.
Нас представил друг другу Витя Андреев. Тот самый, из моей школы, который когда-то описался на уроке. Он выманил меня пальцем из кольца девушек, с которыми я курил во дворике факультета, взял за локоть и подвел к какому-то человеку небольшого роста с густой рыжей бородой. Этим человеком и был Борисов. Андреев учился на историческом факультете, а я на филологическом. Мы оба были студентами третьего курса и подавали большие надежды. Так, по крайней мере, говорили. Борисов учился на год младше и тоже подавал надежды. Впрочем, преподаватели сетовали, что он все время «разбрасывается».
К нам с Андреевым в этом смысле никаких претензий не было.
Борисов действительно «разбрасывался». То он лихорадочно штудировал лингвистические опусы и утомлял окружающих пересказом всем известных филологических статей. То он, по его же словам, «выходил на чисто математические проблемы» (так, наверное, дореволюционный крестьянин Орловской губернии, вооруженный рогатиной, выходил на медведя). И тогда преподавателю кафедры математической лингвистики приходилось от него запираться в кабинке мужского туалета на втором этаже.
Был период, когда Борисов увлекался фольклором. Он раздобыл где-то в диалектологической экспедиции гусли. Привез их в Ленинград. И вечерами в какой-нибудь свободной аудитории факультета давал небольшие концерты.
На его бенефисы, как правило, приходили филфаковские патриоты-русофилы. А также студенты, увлекавшиеся иудаизмом (эти потом отбыли на историческую родину).
Появлялись и всякие разгильдяи вроде меня, которые ни к каким движениям не примыкали. Хотя нет… Чего это я вру? Я ведь тогда считал себя хиппи. Ну или пацифистом… Не помню уже. Потом это все закончилось. А тогда я ходил в драных джинсах, носил волосы до плеч и очки-велосипеды а ля Джон Леннон.
В ухе у меня неизменно торчала английская булавка.
Это был намек скандальным панкам, что я с ними, мол, тоже дружу. Помогала она не всегда.
В таком вот виде я и слушал Борисова, перебиравшего свои гусли.
Патриоты внимали Борисову хмурясь. Им казалось, что еврей-инородец, играющий на гуслях, бесчестит исконно русское.
Иудеи тоже сидели с недовольными лицами. Все происходящее они воспринимали как надругательство над духом богоизбранного народа.
Я в это бренчанье особо не вслушивался, так как приходил туда только из уважения к Борисову.
Борисова я почти боготворил.
Он был старше меня лет на пять и на тот момент успел уже два раза жениться и развестись.
Он родился в Калуге. Учился два года в Московской консерватории по классу скрипки. А потом все бросил.
Борисов вспомнил, что по матери он Ицкович.
«Ицкович» настойчиво стучался в его подсознание и требовал свободы.
И вот Борисов решил уехать. Туда, где живут одни евреи.
Догадайтесь теперь, куда он поехал?
Нет, не в Израиль.
В Еврейскую Автономную область.
Из Москвы…
Борисов прожил среди «евреев» три года.
Он устроился солистом-скрипачом в Биробиджанскую филармонию. Получил жилье. Женился. Женой его стала какая-то местная баскетболистка. Если учесть, что росту в нем было где-то метр шестьдесят, то смотрелись они как актеры средневекового цирка или участники ежегодного нью-йоркского парада фриков.
Три года на Дальнем Востоке.
Больше Борисов не выдержал. Он сорвался с места и уехал в Ленинград поступать на филфак ЛГУ. Там мы и познакомились.
Витя Андреев не одобрял нашей дружбы. Борисов считал, что это потому, что Витя антисемит. А Витя вовсе не был антисемитом. Он просто считал, что у Борисова не все дома, и Борисов в этом смысле дурно на меня влияет, пробуждая в моей неокрепшей голове безумие. Но мы с Борисовым все равно дружили.
Хотя это было непросто. Борисов часто бывал в депрессии. Причиной всякий раз оказывалась неразделенная любовь.
Однажды Борисову из-за несчастной любви пришлось даже переночевать в милиции. Его бросила девушка, которую он любил и которой посвящал стихи (эти стихи Борисов благоразумно никому не показывал).
А вот другой мой друг…
Тут я должен сделать отступление.
Когда человек говорит вам (как бы между прочим): «А знаешь, я пишу стихи! Хочешь послушать?» — гоните его в шею или сами бегите от него. Настоящий поэт такого не предложит. В крайнем случае, подарит сборник или рукопись.
А вот другой мой университетский друг, Женя Гибайло, заставлял меня часами выслушивать то, что он «набросал за последние дни».
Стихи были очень романтические. Он писал их и писал, изводя кипы бумаги, ухитряясь сочинять шесть-семь стихотворений в сутки, причем крупных по объему. Некоторые строчки из них отложились у меня в памяти. Вот, к примеру, такие, о себе:
Я не склонялся пред толпой
И не был никогда успокоенным…
Или о Петербурге:
Звуки томны, звуки страстны.
Из-под лунного двора.
Тени блещут, тротуары.
И играют вечера.
Как-то раз Женя Гибайло сочинил «Испанский цикл». Он заставил меня прослушать каждое стихотворение по два раза, «чтоб я лучше их усвоил». И я действительно кое-что запомнил. Особенно финал последнего стихотворения, где герой влюбляется в испанку. Строки звучали романтически, но предостерегающе:
Как дымная роза
На бледной груди,
Испанская смерть
За углом впереди.
Завершалось все, как и ожидалось, трагически:
С гитарой! С гитарой!
Убитый лежал…
В груди задохнулся
Испанский кинжал!
Конец…
Но скажу я,
Любовь не тая:
— Гитара, гитара,
Испанка моя!
(Женя Гибайло был, как видите, очень талантливым поэтом. Я бы даже сейчас ничего подобного не сумел сочинить.)
— Как тебе? — спросил меня Женя.
— Все хорошо, — ответил я с ехидством (я уже тогда умел быть злым). — А далее все, как я понял, по тексту? Про пробитое тело?
— По какому тексту? — настороженно поинтересовался Женя, почуяв неладное. — Какое еще «пробитое тело»?
— Ну как… Сам знаешь. «Пробитое тело наземь сползло — товарищ впервые оставил седло». И дальше: «Отряд не заметил потери бойца и „Яблочко“-песню допел до конца». А потом — оптимистичное:
Новые песни
Придумала жизнь,
Не надо, ребята,
О песне тужить!
Не надо, не надо,
Не надо, друзья…
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!»
Женя почесал в голове.
— Мда… — промычал он после долгого раздумья. — Сам не знаю, почему так получилось. Ну ладно. Я тебе, Андрей, тогда сейчас другой цикл стихов почитаю, португальский.
Я мысленно застонал.
Из португальского цикла мне запомнилось только начало. Если в предыдущем цикле централизующим образом была испанская гитара, то здесь ту же роль выполняла уже сигара, по всей видимости, португальского происхождения:
Дым сигары. Скучный глянец.
Скучный глянец, лунный свет.
Пестрошалевый румянец,
Друга нет, покоя нет.
Но вернемся к Андрею Борисову.
Он в отличие от Жени Гибайло никогда не читал мне своих стихов.
Особенно тех, что были написаны в минуты жизненных катаклизмов. Но в эти мгновения он сочинял их с удвоенным неистовством. И посвящал девушкам.