Александр Иличевский - Пловец (сборник)
Рачок, оставаясь в пересыхающих лужицах, дох в нагретой воде, краснел остистой дужкой, и телескоп, обернувшись микроскопом, вынув на свет пигмент оперенья, оправлял окуляр над ресничным крылышком птицы.
Федор не мнил себя следопытом или охотником, как не сознают себя птицы и звери. У него не было никакого бесполезного знания о том, что его окружало. Он мог без причуды отождествить свои глаза с заливом. Поверить, что глаза ему разлил окоем и что резкость зрения есть качество не тела, а близлежащего мира.
Федор качнул стволом и повел по верху тростников, лучившихся перистыми метелками. Кое-где, хоронясь на приезде под венчиками, покачивались переливом ультрамарина зимородки. Головастые, красногрудые, косясь одним глазом из-под сильного клюва, они выслеживали мигающие блестки мальков или стрекозиных наяд, сонными чудовищами выползавших из воды на стебли.
Уймище тростника шелестящей прорвой наваливалось на охотника: стихия, населенная дикими котами, выдрами, ондатрами, стаями камышовых курочек, смело охаживавших водяных ужей (зажав в клюве, будто червяков, они хлестали ими об землю), пускала воду по колено к самой тропе, наполняя плеши по мере продвиженья.
Находиться на краю тростников — все равно что на краю мира. Внешнее их пространство подобно близкой тайне: тростниковая тьма Чермного моря, поглощавшая козла отпущения. Некогда моряна согнала воду с этой тьмы, дав проход Времени.
Геометрия тростников — геометрия тумана, полный останов, бездна в точке. Утром заросли полны птичьим гамом. Скрытная жизнь пернатых вспыхивает, кипит — ввиду смертельной опасности. Шевелится повсюду тростник, будто по нему бродит невидимый гигант, птицы взлетают цветными струями, кружатся, хлопочут — и пропадают в зарослях, словно шутихи. Обилие жизни и простота смерти поднимают в охотнике трепет и целуют в глаза, удаляя промах.
Тростники — конец мира, начало тьмы непроходимости. Пребывание в гамаке, подвешенном на скале высоко под слепым небом, — бледная тень двухчасового плутания в тростниках. Близость моря распахом умножает бескрайность, оглушает. В высоком шелесте стеблей чудятся перешептывания. Входя в тростники, напрягаешься всем существом, как перед лицом вглядывающейся в тебя бездны.
Ночью выходят на охоту чекалки. Глумливый вой и яканье наполняют чащобу. Всплески, заполошный гогот, крик и хлопанье крыльев, возня, чавканье, хруст стеблей и грызня за добычу. Бессонная ночь — навзничь в лодке, чуя спиной, под валким зыбким дном, и над ухом студеный тихий ход воды, — вбирает все, до последнего звука, мешает умирать, думать. Чекалки чихают от пуха, давятся пером, перхают, тявкают. Воют камышовые коты, сцепившись на обходе; отвалившись друг от друга, задохшись, они хрипят, шерсть клочьями взметывается из пастей; разойдясь, поведя наливными зенками в стороны, они сужают круги и сцепляются снова.
Пух гусиный всплывает над тростником и, остывая, сонно движется, храня свет луны. Федор с руки стреляет на звук. Гаах-гииу-буухх — рубанув клинком вспышки, швырнуло, вернуло, посыпало под звездной теменью, высекло всхлип и визг зверья, треск чащобы. Всего нескольких минут тишины, которая окутала голову плеском закачавшейся от выстрела лодки (дымок протянул по ноздрям пряные листики порохового запаха), было достаточно, чтобы провалиться бесчувственно высоко над бортом, — и на рассвете очнуться, щурясь на полосу заревой глубины, расползающейся над карей гладью залива.
Федор неделю отваживал чекалок от гнездовья. Фламинго гнездятся в заливе редко. По примете — большое счастье сулит такому году.
II
В Гиркан прибывали, как правило, морем. Прибрежная низменность была непригодна для сообщения. Топкие раскаты съедали любую дорогу. Щебень погружался в распутицу за месяц. К западу почти сразу вставали горы. Далеко по ним не уйдешь — уйти можно только за них: в Иран.
Баркас в Гиркан приходил раз в три дня, на рассвете. Распашное, дышащее крутой волной мелководье, брошенный дебаркадер далеко на берегу, как сильный жук, поднимался со спины, вдевая лапки стоек в воздух. Горы в тумане казались буйно полегшими в сон пьяными великанами.
На выгрузке огонь столпотворенья охватывал посудину. Пинаемые пассажирами, бараны мемекали, подскакивали, сыпали катышками помета, мотали грязными курдюками, тянули дрожащие губы. Отчаявшийся хозяин хватал их, вываливал за борт. Там они плавали, толкались, как поплавки, и, выскочив на берег, застывали: шерсть вытягивалась сосульками струек.
III
Гирканские влажные субтропики, охотничье царство Сефевидов, жирный топкий ил Гызылагача. Ячеи рисовых полей, залитые закатом, сменяют плоскости солончаков, искрящихся зернистым грязным серебром. Утки, гуси полощут крыльями, ряпают клювами мелкое зерцало залива. Вечером над ним слышен гогот тысячных стад гусей. Стаи стрепетов, заслоняя прыткий свет, мельтеша метелью крыльев, секут посвистом тугой воздух. В горах леопард — невидимка в пятнах солнечной ряби меж листьев — течет на мягких лапах среди мускулистых стволов. Спугнутое стадо кабанов, полыхнув визгом, прорезывает чащу. Двухъярусный реликтовый лес — тот, из которого отжата нефть, — поднимаясь в горы, редеет. И в третичном периоде он поднимался здесь, раскрывался, опоясывал, перемежался всполохами густой лиановой растительности, колоннадами причудливо витых стволов железного дерева, лиловой дикой хурмы, известковыми распадами, в которых по щелям дымились — и дымятся — горячие источники…
На перевале открывается реющим обзором склон водосбора: следуя ему, и взор, и ноги скоро оказывались в Иране.
IV
В заливе Гиркана зимует несметное воинство птиц: в безветрие облака стай выплывают на середину залива — пеликан, баклан и колпица, казарка, гусь и лебедь, чирок, нырок, савка и султанка, кашкалдак и пигалица, кроншнеп, дупель и тиркушка — кувыркаются, нежатся, щелкочут друг у друга в перьях, качаются во сне — и вдруг вспыхивают гремучим, хлопотливым порывом, несущимся по краю тростника. И чудится: по безбрежному скрытному полю стелется вездесущий демон, трогает тростники то дуновеньем, то семенем незримого происшествия — и вдруг вся эта тайная пернатая вселенная незримо рушится куда-то, мигрируя ужасающим шумом лавины живого… В холодные зимы многие птицы гибнут. Фламинго — одними из первых. От крика умирающих птиц люди сходят с ума, поднимаются в горы, долго живут в шалашах, все время прислушиваясь, чтобы не слышать. В эти дни пограничники идут по берегу, смотря только под ноги. Патрульная овчарка нервничает, повизгивает, оглядывается в залив, на мертвый строй пожухлых тростников. Одергивается на команду «рядом». И вдруг припускает, рвется с поводка, скулит и плачет. Снег сыплет и пляшет, порывом сыплется там и тут, как кнутом об землю, погоняя стаю белых духов.
V
До самого конца времен Гиркан оставался населен потомками заставников и екатерининских сектантов. Казаки-пограничники жили здесь со времен первой островной — морской — заставы, послужившей начальным звеном всего постового пограничья с Персией. Сектанты сами бежали притеснений в привольный, хотя и ссыльный край, свободный от податей и повинностей.
Так и делились во все времена — на сектантов и солдат, не столько стерегших ссыльных, сколько одним своим соседством хранивших от недружелюбия горцев. Так и говорили, с гонором: мы из солдат.
Но те — другие — были не хуже: молокане, субботники, геры — тоже из крестьян, казаков — с Поволжья, из-под Харькова, Полтавы. Сектанты знали себя до седьмого колена. Климат Гиркана не сильно отличался от климата Палестины. Аграрный толк всех иудейских праздников соблюдался с тщательностью. Однако непременно грезили — говорили, молились, чаяли — уйти за Иран, в Палестину. И бывало, уходили по несколько семей: за свободой, ради обета о полном соблюдении заповедей, для предвосхищения мессии. Так альпинисты, перед тем как взойти на вершину, долго живут в высотном штурмовом лагере, выжидая погоду.
Царское правительство снимало со ссыльных повинности, в том числе и воинскую, — и сектанты сами стали съезжаться в привольный Гиркан отовсюду. Четыре «иноверных» части села назывались «сторонами» и имели названия по тому, откуда прибыли их первые поселенцы: Козиев, Богодух, Глухов, Балуклея — все это были названия харьковских и поволжских сел. Православная сторона, выстроенная перед речкой, называлась Солдатской.
Вражды между жителями не было, но имелось отделение, сторонность. Самое яростное ее проявление состояло в том, что дети сходились у моста, чтобы обменяться дразнилками. «Молокане-таракане кошку драли на кургане!» отражалось «Хохлы-мохлы, чтоб вы подохли!» В сильный дождь речка преображалась, и железный мостик по перила погружался в бурный грязный поток.