Игорь Ефимов - Архивы Страшного суда
Илья уже доедал яичницу, оперев раскрытую географию на обломок батона. Не поднимая глаз, он потерся щекой и губами о легшую ему на плечо руку, оставил на ней полоску теплого желтка.
— Олю разбудил?
— Угу.
— Где она?
— Что?
— Где Оля?
— В ванной, наверно.
— Вчера вечером никто мне не звонил?
— Когда?
— Вечером, говорю. Когда я ушла на работу.
— Не знаю… Кажется, нет…
Она выхватила у него учебник, захлопнула, сунула в стоявший на полу портфель.
— Мама!
Он ринулся вслед за книгой, вцепился в ручку, но она вышибла портфель ударом ноги, они оба ринулись за ним в угол, как регбисты, стали вырывать друг у друга. Только тут он поднял глаза на нее — остолбенел, разжал пальцы, стал тихо смеяться.
— За что ты себя так?
— Небольшая клоунада. Цирковой утренник для детей.
— Отдай географию. Меня Ариадна точно вызовет сегодня.
— Не отдам. Все равно уже не надышишься. Говори со мной.
— О чем?
— О чем хочешь. Где был за эту неделю. Кого видел, с кем говорил. С кем дрался, с кем целовался.
— Чего уж за неделю? Может, сразу за весь месяц, что ты домой только поспать приходила?
— Расскажи про эту… про Говорову твою…
— Опоздала. Больше не моя.
— Изменила?
— Наоборот. Так висла, что осточертела.
— И кто теперь?
— Мама!
— А что? Что я такого сказала?
— Ничего.
— Нет уж, объясни.
— Ты… ты что — хочешь меня… Ты со мной как с надоевшим журнальчиком, да? Хочешь перелистать раз в месяц за завтраком? За пятнадцать минут? Проглядеть картинки, оглавление и зашвырнуть на полку, не читая? И не вспоминать до следующего номера?
— А ты думаешь, ты кто уже? Роман? Бестселлер?
— Я — собрание сочинений.
— Наглец.
— И все тома — с неразрезанными страницами.
— Скорее со склеившимися. Тебя на нормальный разговор раскачать — знаешь, сколько часов нужно?
— А когда ты в последний раз пыталась? Ну вспомни, вспомни!
— Ты знаешь — у меня совместительство. Почти все вечера заняты. Деньги надо зарабатывать.
— И сегодня уйдешь?
— Угу.
— Опять в лабораторию?
— Вроде того.
— Не верю я тебе.
— В общем, вечером меня не будет.
— А я куда? Читать нечего. В кино ничего не идет. И ходить ни к кому неохота. Ну почему, почему тебе надо пропадать каждый вечер? Тебе тошно дома? С нами тебе тошно, да? И за все каникулы ты была дома только один день — из-за бабкиного приступа. А я, дурак, в Ленинград даже не поехал. Отец давно звал, а ты…
Она пошла к нему, протягивая вперед руки, мотая головой, словно разбрызгивала в стороны волны обвинений, начала уже что-то говорить: «Мне сейчас очень нелегко… я не могу пока объяснить тебе все прямо… уверена, ты поймешь, когда узнаешь…» Он шагнул ей навстречу, но вдруг увял, завел глаза к потолку, надул щеки.
Она обернулась.
Оля, уже затянутая в школьное платье с кружевным ошейничком, умытая, причесанная, стояла в дверях и смотрела на них исподлобья. Может быть, оттого, что в лице ее и в манере смотреть было уже так много от Эмиля, это как-то слилось с утренним письмом, утроило обычное чувство вины, привело в полный хаос все внутренние весы, так что Лейда покраснела, будто пойманная на чем-то постыдном, развернулась на девяносто градусов и, не опуская рук и чувствуя себя уже по-настоящему участницей какой-то клоунады, но изо всех сил удерживая на лице и в голосе ту же нежность, которая предназначалась сыну, пошла обнимать дочь. Илья фыркнул, выдернул из портфеля географию и ушел к себе.
Все же ее еще хватило на то, чтобы в последний момент чем-то рассмешить их и отправить в школу хихикающими. Но на это ушли последние капли. Поэтому, когда проснувшаяся бабка Наталья высунулась на свое несчастье в коридор с очередной порцией страхов: «На соседней улице стройка… опасные леса… детям надо было идти в школу другой дорогой… надо было им сказать…» — она встала перед ней, подняв палец, и прошипела:
— Мама, ты, наверно, и к Харону будешь приставать с чем-нибудь подобным: да прочна ли ладья? Да знает ли он фарватер Стикса? Да туда ли плывет?
Потом ушла к себе, ринулась под одеяло и попыталась излить все утреннее ожесточение и недовольство собой в сдавленном вскрике: глухо, слезливо, в прижатую к губам подушку.
2Три отбивных, одна за другой, с шипением плюхнулись на горячую черную решетку. Столбик ароматного дыма поднялся над ними, скользнул в широкий зев медного короба под потолком. В головах
финских дизайнеров, проектировавших гриль-бар в гостинице «Виру», видимо, еще плавали смутные представления о сказочных варяжских пирах, на которых жарились целиком бычьи и медвежьи туши, — так жадно, на полпотолка был распахнут этот короб. Алый колпак барменши уплыл на минуту за винную витрину, рассыпался там на тысячу алых граненых пятнышек, возник снова, уже с другой стороны, и поднос с графином и салатами мягко проехал по стойке навстречу протянутым рукам.
Павлик сглотнул слюну, бережно перенес поднос к столу.
— Ну не садизм ли это — жарить мясо прямо вот так, открыто, на глазах у публики? Северное, веками отработанное искусство самоистязаний. И ведь сауна ихняя тут, внизу, — на том же принципе. Довести тело до изнеможения, до лопанья сосудов, до полной нестерпимости — и тем самым превратить какой-нибудь заурядный ушат холодной воды в источник неземного блаженства.
— Вы уверены, что одолеете и курицу? — засмеялась Лейда. — Еще не поздно отказаться.
— Отказаться? Да вы посмотрите на нее, как она там вращается, капая розовым жирком. На эту пупырчатую кожу, на непристойно распяленные лапки. А теперь посмотрите на меня — нет, без иронии вашей обычной, а с чисто научно-биологическо-энергетической точки зрения. Сколько топлива, по-вашему, нужно такому паровозу, как я? А-а? То-то и оно.
Он не без самодовольства охлопал бока, живот, разгладил чащобу бороды по мелькающим вязаным оленям, потом взялся за вино.
— Я, милая Лейда, предлагаю сейчас выпить первым делом не за встречу, которая, к сожалению, опять должна быть такой короткой — завтра назад, в Москву, — и не за здоровье, за него будем пить весь вечер, а за самое сильное чувство, пережитое вами, мною за истекший год. Как, согласны?
Она на секунду задумалась, припоминая, вслушиваясь в шевеление внутренних весов, усмехнулась, сделала гримаску (Илья называл ее «щука, выбирающая между двумя плотвичками» — нижняя губа выпячена, глаза скошены влево и вниз), но все же послушно подняла бокал и выпила.
— Вы про свое можете не рассказывать, если не захотите, а я про свое расскажу. У меня в этом году сильнее всего — до ожога прямо — вспыхивала, не осуждайте, зависть. Один раз это случилось летом. Работали мы в Заонежье и провели несколько дней там на самом берегу озера, на маяке. Пусто, безлюдно, только маячник с женой, и на тридцать километров кругом — никого. Ни дорог, ни жилья. Пара молодая, еще бездетная. Как они круглый год там одни — это у меня в голове не укладывается. На мотоцикле как-то до магазина пробираются, или буксир раз в месяц подвезет им чего-нибудь — и все. И вот однажды выходим мы, как обычно, рано утром в лес на замеры, видим — жена сидит у воды на песке, картинки палочкой рисует. «Ты чего здесь одна?» — «А Толя в поселок уехамши». — «И что?» — «Вот, жду его». — «Так он, может, до вечера не вернется?» — «Может, может». Сказала, будто нас успокоить хотела. Ушли мы, к вечеру возвращаемся: сидит все на том же месте, а кругом весь песок — в зверях, цветах, человечках нарисованных. А Толя-то ее только на следующий день заявился. И устроил ей трепку за то, что огород не полот, окна не покрашены, грибы не насушены.
Он поймал ее вопросительный взгляд и замотал головой:
— Ему? Остолопу этому? За то, что его так ждут? Никогда. Ей — ей я позавидовал. Заиметь что-то такое в груди — даже не обязательно любовь, — чтобы вот так ничего другого не было нужно, чтобы можно было просидеть день на песке, рисуя человечков, или год, и другой, и третий жить без людей, посреди черного ветра и чтоб глаза кругом — только рыб и птиц…
Подброшенные сверкающей лопаточкой отбивные одна за другой совершили над дымящейся решеткой положенное им сальто. Барменша перешла к прозрачной духовке, выбрала среди вращающихся на вертелах («да-да, вот эту», — зааплодировал издали Павлик) самую дозревшую куру и украсила ее двумя плюмажами из петрушки. И дальше то ли подгадала, то ли незаметно включила, то ли случайно так совпало, но музыка — танго — грянула как раз к моменту передачи блюда из рук в руки.
— Так вот, эта зависть была вторая, — говорил Павлик, разделывая плюмажную красотку большим охотничьим ножом. — А первая была еще тогда, весной, когда я увидел вас на скачках. Ух как я вам тогда позавидовал!