Юлий Ким - И я там был
Там-то красноречие его всегда достигало цели, взрослые люди внимали ему охотно и особенно ценили то, что он даже не позволял, а прямо требовал свободно высказывать свою точку зрения по любому вопросу. Его метода в том и состояла, чтобы рождать истину в спорах. В педагогике это называется «эвристический принцип» (от слова «эврика!»).
И вот с этих вершин приходилось спускаться в недра 5-го класса, где командовал парадом второгодник Толик, поставивший себе целью сжить Михайлова со свету. Никакой злобы он при этом к учителю не испытывал, просто чувствовал: можно – и спешил самоутвердиться.
Вот Михайлов входит в класс. Производит опрос, начинает объяснение. Все смотрят на него преданно, совершенно при этом ничего не слыша, ибо заняты передачей какого-то мелкого предмета из рук в руки, молниеносно, по всему классу, от первой парты до последней. Краем глаза Михайлов усекает эту подпольную эстафету и, продолжая вещать на автопилоте, только и ждет случая перехватить эту – записку? папироску? коробочку?
Ага: вот подлец Толик воровато подобрал «это», и Михайлов, не прекращая объяснения темы, двумя неторопливыми шагами отрезает Толику все пути к соседям. И краем глаза отмечает, как тот неуловимым движением сует неведомую гадость над собой на полку под ушанку и с победным облегчением ждет неминуемого обыска.
Но Михайлов не дурак, он все видит, он негодяя обыскивать не станет, он сразу накроет преступный предмет – и, не прекращая плавной учительской речи, Михайлов протягивает руку к ушанке и – хвать!
А там нет ничего.
Толик смотрит невинно. По классу шелестят сдавленные визги. Что испытывает Михайлов, описанию не поддается.
Поэтому вечером, когда, войдя в класс, Михайлов видит, что его любимый матрос Женя спит на парте, будучи абсолютно пьян, он чувствует к нему почти нежность. Тоже, конечно, нарушитель порядка, но куда ему до Толика!
А вечером 4-го декабря любимый матрос Женя заходит за Михайловым и Морщининым по дороге к любимому мотористу Сане, дабы навести марафет перед танцами в клубе. У Сани в доме есть утюг, старинный, чугунный, с окошечками понизу. А в них жаркие алые угли – плывя вдоль роскошных Саниных клешей, он оставляет за собой стрелку, острую как бритва, как того и требует от моряков мода в середине прошлого века. Но и Михайлову на его узких брючках стрелка все равно нужна, ну и воротничок белоснежной сорочки конечно же выложен поверх пиджака – готово дело, можно в клуб.
Шампанского для бодрости – хлоп! И пробка в потолок, как писал Пушкин – в четыре тонкостенных стакана вся бутылка и разошлась – ну! – под шоколадку. Ах! Уф! Все – пошли.
По дороге Саня:
– Ксеич! Ты, что ль, завтра на торжественном докладаешь?
– Ну.
– Это вечером. А что утром у нас кабана режем – ты не забыл?
– О ччерт! Конечно, забыл.
– Обещал! И ты, Вовка, тоже.
– Да я-то не забыл.
Женька:
– А шкварки будут?
– А как же. Само собой.
– Это самая вкуснятина, – поясняет Женька, – первые шкварки с кабана. Сало нежное-нежное, так и тает. Ммм!..
Погода – чудо. Прибоя почти не слыхать, окаянный восточный ветер спрятался в свою конуру, лишь студеный северный сквознячок легонечко потягивает оттуда, из тундры, но разве это ветер? Можно спокойно топать в демисезоне и кепочке, благо идти до клуба всего ничего. А в клубе радиола, в клубе танцы, смех и шарканье, в клубе и солидные отцы, и несолидные дети, включая и Толика, и директора Илью Матвеича.
Михайлов оживлен, стакан шампанского румянит душу – батюшки, это кто же там в малиновом берете? То есть ни в каком не в берете, а в собственных белокурых локонах, и не с послом испанским, а с Юркой Зиминым, тоже мотористом, весело беседует, но не танцует, ждет, кто пригласит, а Юрка что ж? А Юрка сам кого-то выглядывает, ну-ка, ну-ка – «Юра, привет». – «Привет, знакомься, Алексеич: моя сестра, Нина». – «Очень приятно. Разрешите?»
Весь вечер Михайлов провертелся вокруг Ниночки, на что дневные старшеклассницы смотрели со снисходительной усмешкой, а вечерние кавалеры, включая Зимина, – с дружеским одобрением. Весь московский павлиний хвост был щедро Михайловым распущен, танцевал он хорошо, и Ниночка вполне была рада внезапному кавалеру, тем более что от брата и раньше уже слышала приятные отзывы о молодом учителе.
Между прочим, взапуски болтая и увлекаясь, Михайлов как-то вскользь спросил – и тут же забыл, – где она работает.
Они шли по поселку, отстав от общей гурьбы. Северняк тянул сильнее, пробирался в демисезон, пощипывал правое ухо под легкомысленной кепочкой. Идти оказалось довольно долго, ночь была прекрасна, Ниночка восхитительна, и, уже только остановившись у ее дверей, Михайлов почувствовал, что продрог, и основательно. Его веселый разговор, однако, не прерывался ни на минуту, и еще хватило азарта, как положено, постоять у дверей, прежде чем проститься.
Он размышлял, не поцеловаться ли. Но тот интеллигентный москвич, образованный учитель, какой нарисовался перед Ниночкой в его веселой болтовне, совершенно исключал немедленный переход к объятиям, а, наоборот, предполагал неторопливое развитие приятного знакомства.
Ниночка уже дважды сказала: «Бегите, а то замерзнете», но гусар пренебрег полезным советом и побежал уже, только когда и дама достаточно назяблась и скрылась в доме, попрощавшись.
Дунул он домой тем быстрее, чем сильнее тянуло с севера, и по дороге утлую свою кепочку натягивал на левое ухо, да и ноги в бальных туфельках заныли как ненормальные. Мигом пролетел он эти два пустынных километра, засунув голые ладошки в холодные подмышки, и, влетев в натопленную свою комнату, сразу предстал перед зеркалом взглянуть на уши. Они были белыми, а на ощупь – как хладный мрамор. Таки он их отморозил.
С помощью советов Морщинина и отрывочных воспоминаний из Джека Лондона он принял решение: оттирать мрамор шерстяной тканью или снегом. Тут же нашлось и то и другое. И Михайлов приступил к процедурам.
Потер шерстью. Потом снегом. Потом опять шерстью. Опять снегом. Эффекта никакого. Тихая паника запела в душе. Взгляд упал на раскаленную печку. Там стояла большая кастрюля из-под недавнего борща, полная жирной воды. Михайлов схватил миску и зачерпнул.
– Не делай этого! – вскричал Володя. – Только снегом или шерстью! А иначе…
– А иначе что?
– А черт его знает! – махнул рукой Вова. – Я только помню, что теплой водой нельзя, а только шерстью. Или снегом.
– Ну не отвалятся же они, – почему-то уверенно сказал Михайлов и окунул свои мраморные раковины поочередно в жирную теплую воду.
Подержал с минуту. Вынул. Потрогал. Хладный мрамор. Можно откалывать по кусочку. Со злобой схватил он шерсть, а потом опять снег. И вновь в теплую воду. И опять. И снова. И наконец…
Сначала это было покалывание, легкое такое, щекотное. Затем это стало болезненное колотье. Которое быстро превратилось в ломящую боль, вызывавшую глухие стоны. Завернув проклятые придатки, вымоченные в снегу и в тухлой воде, в три полотенца, обмотанные вокруг головы в виде буквы «О», Михайлов кинулся в кровать, стараясь забыться целительным сном. Забылся заполночь. Сон его был лихорадочен и краток. Проснулся засветло. Сбросил полотенца и предстал перед зеркалом.
Оттуда глянуло на него исстрадавшееся лицо, по бокам которого вздувались два огромных бледных пельменя. Видели вы когда-нибудь паховую грыжу? Так вот, их было две. Только на голове. С синеватым отливом.
Михайлов ахнул, снова замотался в полотенца и кинулся в больницу. Дежурила Ольга Петровна, тоже москвичка.
– Господи! – всплеснула она, увидя бледные шары. – Да ты чем же их размораживал?
– Как полагается: шерстью, снегом… Ну, правда, потом теплой водой.
– Здра-асьте! Кто же теплой водой уши оттирает?
– Да хотелось поскорее.
– Ну вот и носи теперь эти лопухи.
– А что, они так и останутся?
– Да уж недели две поторчат, пока в норму не придут. И где же ты их поморозил? – прищурилась Ольга. – Небось провожал кого-нибудь, а вчера север тянул, сильно тянул, вот и допровожался, да? Нина! – вдруг крикнула она, и вошла Ниночка.
В халате. Медсестра. А он вчера спросил и тут же забыл, где она работает.
И вот пожалуйста. Благородный дон московского фасону сидит перед дамой с двумя грыжами на голове. А еще раздумывал, не поцеловаться ли.
Ниночка рассмеялась.
– И кого же это вы вчера провожали? – спрашивала она, обрабатывая несчастные уши. – И как же это вы ухитрились так обморозиться?
– Сердцу не прикажешь, – вяло отбрехивался Михайлов, внутренне пропадая от позора. – Больно расставаться не хотелось.
– Говорила я вам: «Бегите, а то замерзнете». Вот и замерзли.
– Будет наука в следующий раз, – сказал Михайлов, догадываясь, что следующего раза уж не будет никогда: лопоухие пельмени встали между ними непреодолимо.
Взять, например, Иваныча, физрука. Налетел он как-то в сопках на дикого мишу и чуть не погиб под его когтями. Спасибо напарнику, успел бабахнуть издали, попасть не попал, но миша убежал, оставив на Иваныче пятнадцать рваных ран. Вертолетом отправили его в райцентр и в операционную, там зашили, а пока зашивали, его успела рассмотреть и полюбить молодая медсестра, и дело кончилось свадьбой. Это да, это роман! Не сравнить же геройские раны Иваныча, полученные от дикого зверя, с двумя синеватыми опухолями, возникшими от собственной глупости.