СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН - После бури. Книга первая
Три часа дымить, говорить попусту, растравлять хоть слегка, но уже зажившее, чтобы убедиться — гнусная!
Двенадцать — пятнадцать человек собрались (кому надо, тот давно уже сосчитал, сколько!), дымили, говорили, растравливали. Для чего? Чтобы всем вместе создать одно лицо с выражением горькой, горчайшей обиды?
Обиды на кого? На большевиков, что ли?! Да ничего подобного! Это пережито. К этому, как к неизбежности, почти что полностью успокоенное отношение, разве что изредка при случае прорвется...
Нэпманы — вот кто нынче явился поперек горла, поперек сердца, поперек всей жизни! Нынешней, будущей и даже прошлой!
Почему большевики сменили свой невероятный гнев на еще более невероятную милость, почему самих себя превзошли в несправедливости: одних «бывших» к стенке, в ссылку, в нищенство и в презрение, других — на самое безбедное существование, которое только возможно в большевистском государстве?
Что за выбор? Всех под нож, всех прирезать — ясно и даже понятно. С какой-нибудь там исторической точки зрения — с разинской, пугачевской, робеспьеровской, бакунинской — обязательно должно быть понятно и привычно; с 17-го по 23-й годы, слава тебе, господи, к чему только не привыкали!
Но вот к такой игре с судьбой и с куском хлеба — и с крохами человеческого достоинства — умри, не привыкнешь! И такой точки зрения нигде не может быть — ни в истории, ни в философии, ни в искусстве, ни в нравственности, ни в безнравственности, ни в логике.,— нигде!
Нельзя понять. Невозможно. Невероятно. Не...
Тысячи, миллионы «не», а больше ничего.
Нэп...
Нэп...
Эн-э-пе — линия?
Судьба?
Конечно, она, а что же это еще может быть?! Для одних новая судьба, для других — новейшая, для третьих она стара, как мир, но для всех неминуема.... Клич-то у этого нового-новейшего какой? Боже ты мой, «обогащайтесь!» — вот какой! Спрашивается, когда, в какие времена его не было, этого клича? Да его и провозглашать-то никогда не надо было, чуть-чуть поколупать под человеческой кожей, он там и сидит готовенький, этот самый нэп!
Он только для большевиков и мог показаться новым, только для них он открытие и политика, а для всех иных людей на свете в нем нет ничего — ни призыва, ни политики, ни наступления-отступления, одна лишь простейшая, сама собой разумеющаяся человечья природа, альфа и омега, материнское молоко, которое с возрастом не только не обсыхает на губах, а, наоборот, распространяется по всему организму...
И мало того, что это судьба, это еще и судьба всех судеб!
Нынче ведь как? Нынче мира как такового, божьего и вечного, уже ни у кого на уме и в помине нет, зато у каждого свой собственный рисуночек мирового устройства, он его и носит при себе, будто ладанку...
Самый первый рисуночек такого рода — монархический, он явился, надо полагать, в виде треугольника, в вершине которого снисходительно улыбается монарх, древней крови или же плебей, это значения не имеет.
В вершине он, а далее все пространство треугольника заполнено миллионами и миллионами точек, именуемых сначала «государственными людьми», затем «гражданами», а в линии основания треугольника «народом»...
Все, что в этот треугольник не укладывается и не втискивается, все к черту, все объявляется несуществующим и потому долженствующим быть уничтоженным, все это уже не мир, а так себе!
Хеопс недаром строил этот символ-рисуночек в виде пирамид, заключая объем в треугольнике плоскости!
Вслед за судьбой — монархией — явились всякого рода демократии.
Начало положено было давно, чуть ли не при царевне Софье, князем Голицыным, от этого начала явились и нынешние «КД» — кадеты, конституционные демократы, они же конституционные монархисты...
Потом «СР» — они же эсеры, они же социал-революционеры.
Потом «СД» — они же эсдеки, они же социал-демократы, они же меньшевики.
И наконец, большевики. РКП(б), диктатура большинства над меньшинством.
Но как эта диктатура дошла до жизни такой, до нэпа?
«Обогащайтесь!» Но ведь обогащаться-то не все могут, уж это точно, и, значит, в диктатуре большинства снова зародится богатое меньшинство? Вот как?
Вот как рассуждал полковник, да и не только он, а многие-многие «бывшие» рассуждали в полнейшем недоумении.
Фанерная перегородка делила комнату на две неравные части, но не до конца и как бы только условно, а как раз там, где она, перегородка эта, кончалась, сидели три дамы на табуретках. Как бы тоже на собрании, а в то же время будто бы и нет, будто бы они сами по себе и уже в другой комнате.
Что-то в них общее, в этих трех, в чуть рыжеватой, в заметно смуглой и в уже седой, бесцветной. Все три — «бывшие».
Рыжеватая при сосредоточенном и молчаливом внимании смуглой ведет беседу с той, которая седая:
— Верочка Морозовская? Давно-давно ничего не слыхала.
— Ах, не говорите!
— Все еще в деревне? Зато, наверное, питание?
— Ах, не говорите!
— Все еще учительствует?
— Ах, не говорите, ждет ребенка!
— Да что вы? И кто же муж? Кто отец?
— Ах, не говорите! Это совсем не по ее воле... Их было трое, и теперь она даже не может сказать, кто же из троих отец...
— Ах, не говорите!
Вот так...
Нет, с нэпманшей, будьте уверены, этакой штучки не случится, какая случилась с Верочкой Морозовской, с миленькой и наивной девочкой из столбовых дворяночек!
Так что и здесь, в случае с Верочкой, снова виноват нэп и нэпманы!
Да кто же они — процветающий нэпманский класс, привилегированная прослойка, люди среди нелюдей?! Которых большевики превознесли и оделили благами, что и сами-то во сне не видят?
Они, нэпманы, при господских делах, при обеденном барском столе обретались с незапамятных времен, они барство усвоили, не будучи барами, усвоили, узнали его в самой худшей его части, в самой паршивой и непристойной, а вот теперь свои знания используют, дождались срока!
Задним-то числом проще сказать, и признаться, и воскликнуть: да разве мало было в барстве непристойности и порока?!
Они недавние посредники между господами и народом — управляющие, директоры, коммерсанты, коммивояжеры, горничные, кухарки. Они народу говорили: «Это не я, это хозяин так велит!» и обкрадывали народ, а хозяевам: «Это не я, а подлый народ вас обворовывает!» — и обирали хозяев ничуть не меньше, а как бы и не больше, чем пролетариат!
Это те самые кооператоры, патриоты в рубахах-косоворотках, либеральствующие и даже эсерствующие противники частной собственности, которые году в 1910-м поперли в кооперацию ради блага народа, а в 1916-м уже имели акционерные предприятия и поставляли в армию, то есть тому же народу, проливающему кровь на фронтах, поставляли ему сапоги на картонных подошвах, гнилые отруби вместо муки!
Да так оно и есть: это из-за них произошли поражения на фронте, из-за поражений — революции, из-за революций — гражданская война, из-за гражданской войны — все, что происходит сейчас с Верочкой Морозовской, со всеми «бывшими»! Все из-за них, но как раз с них-то никакого ответа, они ведь по природе своей не способны к ответам и ответственности. Ну какая может быть ответственность, какой патриотизм у людей, которым нечего отдать, как отдавали на революцию помещик князь Куракин или фабрикант Савва Морозов? Которым нечего отдавать и от своей души?! Отдать нет чего, а взять всегда найдется что — это и был их патриотизм!
Это даже не история, потому что такие люди историю пакостят, не оставляя в ней своих имен, это и не физическое уничтожение человека, потому что растлевается человечество, это не потеря справедливости, потому что теряется самая точка приложения справедливости.
Так вот: монархист ты или большевик, но если ты Кто-Нибудь, тогда ты строишь себе бога и слушаешь, как в душе твоей зреет идея, как и о чем голосами человечества говорят с тобой твои предки, проникаешься их опытом, различая друзей от врагов, а собственный жизненный путь от чужих путей, и боишься пропустить день и час, когда твой бог призовет тебя к жертве.
Не вдруг между тобою и твоим богом, между тобою и тобою же появляется этакий незваный посредник. «Да ты в уме ли? — спрашивает он тебя.— Для чего они — боги-то? Для чего тебе утопии? Смешно! Пока существую я — посредник, только я есть реальность, остальное все — утопии!» Больше и не скажешь: только посредничество нынче и реально, а остальное все — выдумка, плод нездорового воображения. Вот так...
Три женщины еще отодвинули свои табуретки и таким образом оказались еще менее на собрании, а более в другой полукомнате за фанерной перегородкой и тут одна из них, седая, но с очень энергическими жестами, повела рассказ, обращаясь к той, которая была чуть-чуть рыжевата.
Женщина же смуглая, возвышаясь над этими двумя, потому что заметно выше была ее табуретка, слушала, не проронив ни слова и с каким-то даже неестественным вниманием, как если бы все, что здесь говорилось, говорилось именно о ней, о ее собственных трудных заботах, что сама она уже была не способна их высказать. «Да, да, да, вот как было!»— подтверждала она, то молчаливо негодуя, то ужасаясь и неизменно сострадая