Василий Яновский - Поля Елисейские
— Как ни странно, Оцуп, по-видимому, ожидал, что мы поддержим его, — задумчиво улыбаясь и внимательно взглядывая на севших неподалеку парижан, продолжал Фельзен. — Что значит выбыть из строя! Он потерял контакт с действительностью.
О том, что случилось вчера в «Мюра», я мог узнать от десятка свидетелей. Но последнее замечание, что Оцуп рассчитывал на нашу благодарность и помощь, — это было типичным образцом фельзенизма. Вся его литература держалась на «психологизме»; высшей ценности он еще, кажется, не знал и в этом был верен себе. Он и Лермонтова так любил, потому что видел здесь начало русского психологического романа.
Но гораздо забавнее было слушать Фельзена, когда он делился впечатлениями прошлого. Повествования такого порядка жили в нем как некая автономная реальность: я чувствовал это тогда не меньше, чем теперь, и все еще не понимаю, в чем их подлинная ценность. Что таковая имеется, я уверен.
— Она мне давно нравилась, — мог начать Фельзен. — Мы изредка встречались у общих знакомых, ее муж разъезжал по торговым делам, и она часто приходила одна. Раз прощаясь, я сказал: «Выслушайте и не сердитесь, пожалуйста. Уже поздно, дома вас сейчас никто не ждет, что, если бы мы провели остаток ночи вместе?..» И она без всяких ужимок согласилась. Очень мило, но у подъезда вдруг передумала. «Нет, неловко! В той же квартире, нехорошо как-то. Да и соседи могут заметить». — Это бывает, объясняет Фельзен, — но я знал такой отель невдалеке. Кликнул такси, поехали. Только что заняли номер, она опять заметалась, чуть ли не плачет: в первый раз на такое решилась… Ну что это такое? Даме за тридцать, надо знать чего хочешь. Тут я ее в сердцах ударил, — рассказывал Фельзен. — И представьте себе, она сразу успокоилась. Все сошло отличней-шим образом. Потом она мне сама признавалась, что я был совершенно прав. И у нас установи-лись прекраснейшие отношения.
Другой эпизод, для сопоставления.
— Я вообще никогда не набрасывался на женщин. Наоборот, даже был чересчур застенчив… Вот раз сижу в «Ротонде», перелистываю журналы, а за соседним столиком молодая женщина поглядывает в мою сторону. Я заговорил с ней. Жена музыканта, он постоянно в турне. Живут у метро «Мюэт». Любит Скрябина и увлекается русским балетом. На прощание обменялись телефонами. Я не обратил особого внимания на все это, а через неделю за обедом вдруг звонок: «Вы уже пили кофе?» — «Нет еще». «Приезжайте ко мне». Я купил бутылку «Курвуазье» и отправился. Ну, кофе, коньяк, поцелуйчики. Наконец, она извинилась и вышла из комнаты; через минуту возвращается уже в одном халатике. И так неожиданно все вышло очень хорошо, хотя я, признаться, тогда был занят другими, важными для меня отношениями… Но слушайте дальше, — остановил он меня, предположившего, что это конец истории. — Вдруг она начала очень серьезный и даже грустный разговор. Она меня отнюдь не обвиняет, никто этого не мог предвидеть, но так вышло. «Я вас прошу забыть все, больше этого не случится! Если мы встретимся еще как-нибудь, то просто как старые друзья. Пожалуйства, извините, но не настаивайте». Я согласился! — Фельзен несколько иронически развел руками. — В конце концов я никаких претензий не мог предъявить.
И представьте себе, — после паузы торжествующе продолжал он, — через несколько дней опять звонок: нам надо встретиться! Условились в той же «Ротонде». Длинное объяснение… с мужем давно не живет. В сущности, много обо мне думала все это время. Если мне это тоже подходит, то она согласна продолжать отношения.
— Ну! — ахнул я обрадованный и недоумевая, как следует в таких случаях поступать. — Что же вы?
Фельзен снисходительно улыбнулся:
— Я ответил, что уже свыкся с мыслью о разлуке и теперь мне будет трудно перестраиваться на другой лад.
— Ну! — простонал я, чувствуя, что это был именно тот ответ, который надлежало дать.
Рядом с виллою, где Фельзен проводил лето с сестрою, поселилась молодая буржуазная чета, бездетная, но с пуделем. Обе семьи перезнакомились и проводили вместе много времени; а осенью разъехались и в Париже больше не встречались.
— И вот представьте себе, на днях я узнал, что они не женаты и в городе никогда на одной квартире не жили. Сестра случайно ее встретила, она теперь совершенно одна. Нет больше ни виллы, ни мужа, ни даже собаки: пудель тоже оказался чужим…
Фельзен несколько раз повторил последнюю фразу, словно с болью прикасаясь к тайне людских отношений, всегда интересовавшей его. Самый факт, что он рассказал об этой чете только теперь, несколько лет спустя, узнав, что «даже пуделя нет больше», очень характерен.
Он обычно приходил на свидание в кафе первый и немедленно доставал из бокового кармана сложенные вдвое листки бумаги, покрытые ровным, мелким, разборчивым почерком: черновик. Где и когда он его писал, не знаю!.. Над этими строками, остро очиненным карандашом, он выводил все новые и новые слова. Подумает, почистит резинкою только что написанное и опять нанизывает буквы на том же месте. Благодаря острому карандашу правка получалась четкая и точная. Вот почему он ежеминутно прибегал к услугам крохотной машинки, которой пользуются школьники для очинки карандашей. Впрочем, эти паузы давали ему возможность оглядеть прохожих и подумать. Фраза Фельзена, синтаксически вывернутая наизнанку, все-таки производила впечатление четкой и как бы сделанной резцом.
Во время «смешной» войны он работал над новой книгой, предполагая ее назвать «Повторение пройденного».
— Я сообщил Адамовичу про это заглавие, и он сказал: «Оригинально», — говорил Фельзен.
Разумеется, он не врал, но я догадывался, что если бы Георгий Викторович отозвался неодобрительно, то Фельзен бы промолчал. Он никогда не повторял нелестного отзыва о себе; мы же, пореволюционное поколение, постоянно этим грешили. А Фельзен в таких случаях смотрел на нас с удивлением и жалостью.
Когда коллега, которого Фельзен дожидался в кафе, приближался к его столику, он рассеянно-приветливо улыбался, приподымался, пожимал руку и говорил «здрасьте»… Немедленно затем прятал в боковой карман свои листки до следующего удобного случая.
Время от времени распространялся слух, что Адамович, Ходасевич и Вейдле устраивают вечер, посвященный его творчеству. В Париже такого рода затеи, конечно, не возникали спонтанно. Недаром Ходасевич — по другому поводу — сочинил неаккуратное четверостишие:
Сквозь журнальные барьеры
И в Париже, как везде,
Дамы делают карьеры,
Выезжая на метле…
Стало быть, Фельзен должен был как-то подготовить всех этих лиц, обработать. Что он и делал, но незаметно, умело, с большим достоинством. В результате чего Гиппиус самым чудесным образом усаживалась на трибуне рядом с Ходасевичем и вторила Адамовичу в его анализе нового писателя.
В былые годы такого рода нелепости меня возмущали. Я не был более завистлив, чем любой другой русский литератор. Но меня угнетала безответственность этих начинаний, не менее безобразных, чем фашизм или коммунизм. Любимая цитата Адамовича из Пушкина: «Литература прейдет, а дружба останется…» мне казалась родственной «Гавриилиаде»! И тут, и там — против Святого Духа. К тому же все это явная гиль. Не разберу, где теперь дружба Пушкина к Дельвигу и сочинения последнего, но стихи Пушкина — то есть литература — по-видимому, остались.
— В литературе, как в гимназии, — доброжелательно объяснял мне Фельзен, — очень важно первое впечатление. Иногда в начале года получишь скверный балл и потом уже носишься с ним до перехода в следующий класс, а то и до выпускных экзаменов — так трудно переубедить наставни-ков.
В «Круге» Фельзен часто должен был себя чувствовать неловко. По существу, он казался арелигиозным человеком, совершенно лишенным теологической интуиции и чуждым церковно-философским спорам. Он поддерживал формальную демократию, уверяя, что этот режим — наименьшее зло из всех существующих, и руководствовался всегда трезвым, честным разумом, в век, когда мифы воздвигали тысячелетнее царство. В социальных вопросах он старался тянуться за нами, но души в это не вкладывал, ему как-то не верилось, что вследствие голода и эксплуатации люди начинают ненавидеть и уничтожать себе подобных… В наших спорах о христианстве он почти не участвовал; мне он признался, что Наташа из «Войны и мира», ее любовь к князю Андрею, ему открыли почти все евангельские истины. Меня это поразило и восхитило.
Несмотря на свою формальную ограниченность Фельзен пользовался в «Круге» авторитетом и любовью. Он был с нами и в правлении «Круга», и в редакции. Во внутренний «Круг» его не пригласили.
В редакцию альманаха вошло все правление и еще Адамович, кажется, хотя он не был членом правления.
Вот на этих многолюдных редакционных заседаниях, когда Адамович по обычаю отсутствовал, Гершенкрон цитировал древних греков, а я ссорился с Терапиано, вот тогда Фельзен неторопливо и трезво занимался делом. Аккуратный, умный, практичный, с очень тонким вкусом, он мог бы при других обстоятельствах стать выдающимся редактором большого журнала. Конечно, гнул определенную линию, защищал свое понимание искусства как в прозе, так и в стихах; причем и личных интересов не забывал.