Александр Александров - Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Через пару лет он съездил в Париж и снова поменял облик. Теперь одет он был с парижской иголочки с головы до ног. Парижем от него так и веяло, и это осталось на всю жизнь. Прическа a la Titus, в подражание бюстам римского императора Тита, когда завитые волосы поднимались наперед, то есть зачесывались на лоб, а назади были очень короткие, сменила баранью шерсть a la Duroc. Эта прическа оставалась модной среди аристократов с революции и называлась еще a la guillotine — стриженый затылок для удобства пользования гильотиной. Углаженные волосы теперь были умащены древним маслом, huile antique. В простодушном самохвальстве давал он дамам обнюхивать голову свою, а потом рассказывал про гильотину и заливисто хохотал, трогая свой затылок. Еще рассказывал он, что имел счастие представляться самому Наполеону и чуть ли не сам будущий император посоветовал ему масло для волос, а также одеколон. Однако с годами его парижский шик малость пообветшал, фрак, к которому он имел особенную привязанность, поизносился, волосы поредели, рассказы о Наполеоне наскучили и не вызывали прежнего восторга, тем более что отношение к французскому императору за эти годы резко изменилось; неизменным оставалось только добродушие Василия Львовича и ласковая полнота его фигуры.
Он дружил с Александром Ивановичем, дружил с его младшими братьями, Николаем и Сергеем, которые самого Александра Ивановича почитали почти за отца и говорили ему «вы», дружил с Жуковским, Карамзиным, с шурином историка, князем Петрушей Вяземским, как до этого дружил с его покойным отцом Андреем Ивановичем, впоследствии дружил со своим племянником, и со всеми он находил общий язык, везде был принят, все его любили, хотя и часто подтрунивали над ним. Поэт Иван Иванович Дмитриев, бывший в то время министром юстиции и генерал-прокурором, тоже его приятель и сослуживец еще по гвардии, правильно говорил о нем, что он кончит тем, что будет дружен с одними грудными младенцами, потому что чем более стареет, тем все более сближается с новейшими поколениями.
— Сыну директора лет пятнадцать, — заметил Василий Львович. — Не правда ли, Александр Иванович? Как пить дать, ему года убавили, чтобы попал в разряд зачисленных… На что люди только не идут, чтобы устроить своих чад! Ради Бога, не подумайте, что я осуждаю сей маленький подлог… Я сам на все готов был ради своего племянника Саши…
— Кому убавили, Василий Львович, кому прибавили, — согласился Александр Иванович. — Все ждали, что будут учиться младшие великие князья Николай и Михаил Павловичи. Император хотел, да вдовствующая императрица воспротивилась. Нашла слишком демократичным…
Все это Василий Львович знал, разумеется, но выслушал внимательно своего собеседника и покачал головой:
— Жаль, жаль… — На пухлом личике Василия Львовича отразилось истинное сожаление. — Такие друзья детства — залог блестящей карьеры. Я так надеялся на своего племянника. Карамзин, Ксавье де Местр, брат Жозефа, Сардинского посланника, Иван Иванович Дмитриев, все обращали на него свое просвещенное внимание, когда бывали у брата моего. Что и говорить, мальчик талантлив, какие французские вирши он пишет!
— Да-да, — снова согласился Александр Иванович. Ему было приятно, что он хлопотал за талантливого мальчика. — Он подает надежды. Я с большой охотой ему протежировал.
Воровато оглянувшись по сторонам, понимая, что нарушает этикет, он достал бонбоньерку и слизнул леденец. Потом тихонько, почти под полой, протянул бонбоньерку Василию Львовичу.
— Мы с Сергеем Львовичем никогда не забудем вам этой услуги, — счел нужным еще раз подчеркнуть Василий Львович, не отказываясь от сладости.
— «Тако оградив благосостояние Лицея отличными правами и преимуществами, — бубнил с кафедры Мартынов, — и начертав в руководство его правила. Мы надеемся, что члены онаго потщатся служением своим быть достойными такого благоволения Нашего; Мы ожидаем, что юношество займет здесь превосходныя познания в науках, благороднейшее движение отечественной любви, чистейшую нравственность, к чести сего заведения, к пользе Отечества и собственной, и к удовольствию Нашему. В сем уповании, императорскую Грамоту Нашу, яко свидетельство непреложной воли Нашей, подписали Мы собственноручно и повелели, утвердив государственною печатью, вверить Лицею для хранения на вечныя времена…» Министр просвещения граф Разумовский принял от Мартынова Грамоту и передал ее государю императору. Служитель подошел с чернильницей и пером. Государь подписал Грамоту, после чего, приняв оную от Его Величества, граф Разумовский вручил ее директору Лицея Василию Федоровичу Малиновскому.
Малиновский, сопровождаемый двумя профессорами, принял Грамоту для хранения в Лицее. Профессора, один из которых был профессор французской словесности Давид Иванович де Будри, толстенький, круглый, как шар, старичок в старомодном напудренном паричке, а другой — доктор философии и свободных искусств, профессор российской и латинской словесности Николай Федорович Кошанский, благоговейно положили Грамоту обратно на стол, покрытый красным сукном с золотыми кистями. Чернильницу и перо, коим была подписана Высочайшая Грамота, тоже передали на вечное хранение в Лицей. Директор Малиновский, явно смущаясь, развернул какой-то сверток и бледный, как смерть, начал читать:
— «Всеавгустейший монарх! В сем граде премудрейшая из монархинь, среди весенних и летних красот природы, назидала благоденствие России…»
Государь император сначала прислушивался, подавшись корпусом вперед; от желания ясно все услышать его лицо даже подергивалось легкими судорогами, однако слух выхватывал только отдельные слова. Малиновский бормотал, и его почти не слышали стоявшие рядом профессора, не то что государь, сидевший в нескольких шагах.
Вдруг воспитанники оживились, стали подталкивать друг друга, и скоро все они смотрели в окна залы с раскрытыми портьерами, за которыми крупными хлопьями шел снег. Первый снег в этом году устилал желтую листву, лежавшую на дорожках; в зале сразу потемнело.
Императрица Елисавета Алексеевна каким-то особенным взглядом, за которым скрывалось что-то глубоко личное, тайное, смотрела на детей. Ни для кого не было секретом, что своих двоих дочерей императрица потеряла во младенчестве (малютки умерли, не дожив и до двух лет) и у государя наследника не было. Заметив, что дети отвлеклись, она тоже обратилась к окну, увидела первый снег и, чуть поворотившись к мужу, одними глазами указала ему на окно.
Теперь мимо греческого утонченного профиля императрицы смотрел на снег в окно и самодержец. Эти снежинки, этот профиль, эти длинные вздрагивающие ресницы, тонкое страдающее лицо. Государь испытывал иногда непреодолимое желание к своей жене, с тех пор, как взял ее, четырнадцатилетнюю девочку, тоненькую, хрупкую, но прекрасную, как Психея. Между ними бывали годы охлаждения, сухости в отношениях, но когда сквозь годы проглядывала та растерянная, беспомощная девочка, которая лежала в постели в их первую брачную ночь и вздрагивала под его прикосновениями, и кусала губы, пока он достаточно неопытно, но страстно вторгался в нее, государь мог забыть все на свете. В такие минуты только натиск, только вывернутые наружу ее худые ноги, до боли прижатые почти к плечам, только прикушенные губы от боли редких ласк излечивали его, порою очень надолго, на годы. В последний раз он сокрушил ее, когда узнал про кавалергардского штабс-ротмистра Охотникова, ее любовника.
Этот Охотников, стройный белокурый красавец, был казначеем Кавалергардского полка и по долгу службы часто встречался с государем. Кроме того, офицеры полка несли постоянную службу сначала при дворце на Каменном острове, а впоследствии и на Елагином, и Охотникову часто доводилось быть поблизости от императрицы Елисаветы Алексеевны, совсем брошенной Александром. Как завязалась эта связь, Александр точно так никогда и не узнал, безусловно, Елисавета предприняла все меры предосторожности, чтобы тайна ее была сохранена, но вдруг раскрылась ее беременность: императрица-мать стала поздравлять Александра, и он, потрясенный изменой жены, в которой не было никакой теперь для него тайны, умело скрыл свои чувства и решил доискаться до истины сам. Первой же мыслью была мысль о великом князе Константине, который в последние месяцы чересчур интересовался своей невесткой. Но смущало то, что Елисавета, всегда относившаяся в Константину с крайней неприязнью, вела с ним себя еще более холодно, чем всегда, и не позволяла тому приближаться к себе с грубыми, часто солдафонскими шутками, которыми Константин славился. Он наблюдал за женой и братом, и порой ему начинало казаться, что перед ним хорошо разыгрываемая партия, где каждый играет свою роль, а на самом деле все самое важное происходит за кулисами этого театра.