Эли Люксембург - Письмо
Обзор книги Эли Люксембург - Письмо
Эли Люксембург
Письмо
Каждый вечер инженер Наум Шац запирает окно тяжелыми ставнями — ни свет, ни звук не должны просочиться. Двери запирает на замок. Соседи по квартире свои, слава Богу, но их надо опасаться — не мучаются они тягостными снами о Иерусалиме.
Достает новенький японский транзистор, подключает к нему наружную антенну.
Щелк зеркальным колесиком, и вот он уже в стихии эфира. Вой, скрип, скрежет. Пискнули шесть сигналов, марш позывной грянул. Ах, этот марш! Все в нем — печаль и радость, и победная песня. Говорили Науму, будто родился марш этот на свадьбе, будто пели его солдаты наши, сажая в пустыне первую пальму.
В счастливые эти минуты одного лишь человека не боится инженер Шац деда своего. Он уж точно не донесет. Донести могут только живые.
«Во поле березонька стояла,
Да во поле кудрявая стояла…»
Будь у него транзистор попроще, удушили бы, гады, голос родины, забренькала бы его дурацкая балалайка. Глаза у Наума закрыты от напряжения и сосредоточенности. Головой готов залезть он в транзистор.
Березонька, березонька! — белый свет в детской памяти. Помнит Наум, как было ему годика четыре, бежали они всей семьей от немца. А дед уперся и ни в какую. Страшно настырный был: «Даст Бог, уцелею, дети!» Рассказывали потом соседи, будто видели старика в колоннах, что гнал немец к Заячьей балке…
Про деда Науму известно А что же родители? Из всей семьи вернулся в дождливый город, в квартиру со стрельчатыми окнами один лишь Наум. Помнит он состав с теплушками, ржаное поле нескошенное. «Мессершмиты» с черными когтями бомбили их. Помнит, орал кто-то истошно: «Даша, Клава, детей несите к дороге! Тащите же их, потом разберемся! Чей мальчик рыженький? Чей, чья, чьи? Убитых, раненых — потом, детей спасайте!»
Папа, мама, живы ли вы? Кто стоит за бумагой с сургучными печатями и красной ленточкой поперек? Ждете ли сына в горах Иудейских? А может, просто добрые люди откликнулись вызовом на письмо мое? А вы так и погибли безымянными в тот полдень у березки, во ржи нескошенной.
Слушает Наум последние известия, чувствует присутствие деда. И рад за старика. Счастлив дед, должно быть, что слышит голос Иерусалима. Сидят рядышком оба, каждое слово ловят.
Можно еще сходить к деду в местный музей краеведческий. Под стеклом лежат там миски алюминиевые, игрушки детские, фотография Заячьей балки, снятая почему-то весной в половодье. И много брикетиков оранжевого мыла со стершимся клеймом, как на старых монетах. Там же и костомолка стоит со шнеком спиральным. И желание берет тебя гнусное — руки помылить, ноги, посмотреть, как же оно пену дает, мыло человеческое?.. Обалдеть можно собственным дедом намылиться!
Ловит он голос родины, размышляет о мертвых. Всем им дает место у транзистора, не боится доноса, доверяет. И думает Наум о той тьме-тьмущей народа нашего, что так и не дождался услышать голос возрожденной родины.
Эх, дайте Науму автобус, чтоб мог он врываться на нем в любую эпоху, в любое столетие!..
Вот скачет на бедное местечко казачья банда Ивана Готы. Сам атаман с косичкой на огнедышащем жеребце. Земля гудит под казаками, ковыль стелется. «Уля-ля, хлопцы, всякого пополам, руби пархатую гниду!» Объяты пламенем мазанки, народ бежит по пыльной дороге, прикрывая руками обреченные головы. Все! Конец, не спастись. Свистят и играют казацкие сабли «Шма, Исраэль!..» Тут как раз навстречу и выкатывает автобус Наума. Резко тормозит он, берет автомат марки «узи» — шестьсот выстрелов в минуту — и дает длинную очередь. И летит вся эта сволочь кувырком через уши своих жеребцов — да в ковыль. И сажает потом Наум в автобус насмерть перепуганное местечко, и привозит всех в сегодняшнюю Нетанию, скажем. В гостиницу на берегу моря. Первый день они купаться будут, на пляже загорать. Бульончик цыплячий к обеду, рыбка фаршированная. И повезет их Наум дальше, в экскурсию по стране… И где угодно остановится. Пусть выходят, руками пощупают: вот она, страна наша! Ради этого стоило терпеть! И работал бы Наум на своем удивительном автобусе хоть тысячу лет, не надоело бы. Да, но как быть, если спросят люди: а сам ты, приятель, где проживаешь. В Хайфе? Или в Иерусалиме? Или кибуцник ты? И что им Наум ответит? Что живет он в дождливом городе, погибая от отчаяния. А все это бред, галлюцинации. И чувствует порой обольстительный соблазн самоубийства. Как оглянется вокруг — ставни глухие, дверь на замке. Призрак собственного деда готов подозревать… Но нет, убить себя глупо. До родины осталось рукой подать. Умереть на пороге родины!? Немного терпения — и станут пускать, никуда не денутся. Подарки еще в дорогу давать станут, на руках до границы понесут.
«Вы слушаете радиовещательную станцию Израиля из Иерусалима. В заключение нашей передачи следующее сообщение…»
Ни черта не слышно! Всем ухом прилип Наум к своему «японцу».
«На днях получено письмо от группы евреев, проживающих… они обращаются к правительству с просьбой… выехать… говорится, что вот уже в течение ряда лет… безуспешно… свое желание выехать эта группа объясняет исключительно… родине предков, с которой их связывают исторические корни… пишут, что неоднократно обращались во всевозможные инстанции, но каждый раз… они просят ходатайствовать за них… пишут, что материально обеспечены… ни в чем не… однако…» Затем следуют подписи.
Пискнули шесть сигналов и грянул марш. Подбросило Наума со стула, взволнованно принялся он бегать по комнате, заламывая руки и восклицая:
— Ну вот, а я что говорил? Существуют же приемы борьбы! Надо писать, протестовать, завалить их письмами, сотни, тысячи писем, нет, всех не перевешают, не пересажают, не те уже времена, весь мир за нас заступится. Ай, молодцы, ай, смельчаки, первые ласточки, буревестники, как же письмо переправить им удалось, немыслимо, невероятно…
Через несколько стен, во втором подъезде, живет Симон Шомпол. Приличная квартира — две комнаты, мебель импортная, ковры на полу и на стенах истосковалось живое сердце по домашнему уюту за годы заключения в лагерях вечной мерзлоты.
Живет Симон общей судьбой со своим народом, чувствует великий час. Исходом на родину заняты его мысли. Видит он море штормовое, сплошь усеянное головами погибающих людей. Плывут они все вразброд, кто куда. И не знают даже, где он, берег спасительный. Грозят людям хищники с неба. Снизу их цапают прожорливые акулы. Один лишь Симон знает, в какой стороне суша твердая, куда всем направиться. Но не может крикнуть, чтоб его услышали…
Последнее сообщение из Иерусалима взволновало семью Шомпол. Точно маяк вспыхнул Симону со спасительного берега. Не стал он размышлять много и предаваться огню эмоций. Сел за стол и тоже взялся писать письмо.
— Я буду тебе помогать, — сказала жена.
— Хорошо, — ответил Симон. — Сначала сам попробую.
— Сообщай одни факты. Излагай юридическим языком. Слышал, как эти грузины сделали?
«После войны вместе с родителями вернулись мы из эвакуации…» написал Симон. И новые слова затеснились в голове, стали рваться на бумагу, как на свободу. Ах, до чего легко говорить о себе правду! Это вам не личный листок в отдел кадров, где надо лгать и изворачиваться.
— Слышишь, Танечка, я прямо с нашего дела начну!
— Совершенно правильно! И про эти доклады гнусные в Цилечкиной школе не забудь.
«Учились в восьмом классе, всем нам казалось, что после такой войны, после такой катастрофы, случившейся с нашим народом, кончатся издевательства над нами. Но поняли, что ошиблись. Совсем подростки, мы взялись писать протест».
Тут Симон задержался, почесал голову карандашом. Кому именно решили писать протест? Хорошенькое дело — писать вздумали! Сопляки несчастные, хоть бы дома с кем посоветовались!
«…И подписаться под ним всем одиннадцати ученикам нашей национальности. Тогда нас арестовали. Среди арестованных была и моя жена, Шомпол Татьяна Рувимовна, девичья фамилия Бориславская. Процесс был закрытый. Присутствовать разрешили только родителям. Мы были осуждены на большие сроки и отправлены в различные места заключения. Меня сослали в Магаданский край. И там мне стало известно, что мои родители отреклись от меня. И другие тоже. Их вынудили поступить так».
— Таня, Танечка, — крикнул он. — Они что, прокляли нас тогда? Не помнишь?
Жена не ответила. О чем это он?
— Ну родители наши, когда загремели мы? Кто мне написал об этом, ты же сама, кажется?
— Можно газеты поднять. Думаю, сохранились в библиотечных подшивках статьи об этом.
«Мать с горя попала в психолечебницу, где вскоре скончалась. Через месяц скончался отец. Из переписки со своей женой я узнал, что ее родители тоже умерли. После смерти Сталина нас выпустили, реабилитировали. Отсидели мы шесть лет. И вот, полагая, что теперь уже никто и ничто не напомнит нам о трагедии, случившейся с нами в юные годы, мы и сами старались забыть об этом. В прошлом году всей семьей решили съездить в Польшу по туристической путевке, но получили отказ. Дескать, когда-то были судимы! Мы удивились и растерялись. Как тысячи людей, невинно осужденных, мы были выпущены досрочно, перед нами извинились, сняли судимость. Теперь же оказалось, что наше прошлое следует по нашим пятам. Что же означала реабилитация? Блеф! Но это не все. Подрастает дочь, ей тоже придется заполнять анкеты. Что ей писать в графе: были ли судимы ваши родители? И ясно теперь одно — жить нормальной жизнью, воспитывать своего ребенка в…»