Борис Евсеев - Пламенеющий воздух
Обзор книги Борис Евсеев - Пламенеющий воздух
Пламенеющий воздух
Борис Евсеев
Как начиналось
Ниточка Жихарева, Савва Лукич Куроцап, засушенный австрияк Дроссель и даже сама мадам Бузлова не раз и не два просили меня рассказать эту историю.
Раньше бы я ни за что на такое дело не отважился.
Я — пачкун и марака, жалкий литературный негр я! И всякие там замысловатые истории мне не по плечу. Однако обстоятельства жизни все-таки заставляют меня о том, что произошло, рассказать.
Дело тут вот в чем.
Сейчас — пять утра. Ровно через три дня и почти в то же самое время я должен буду принять важнейшее в своей жизни решение. Меня ждет «великий переход», обещанный одним из участников всей этой заварушки.
Участник этот что-либо рассказывать меня, конечно, не просил. Он-то как раз хотел бы все оставить в тайне! Он, но не я.
Поэтому, откинув колебания, я просьбу новых своих знакомых выполняю. И постараюсь за оставшиеся до «перехода» семьдесят два часа рассказать, как все оно и было.
Разве добавив к собственным заметкам с десяток информашек местного радио, валяющихся у меня на столе в виде распечаток. Плюс кое-что из записей, считанных со спецтехники, которой пользовался еще один из фигурантов всей цепи этих странных, с чудинкой и «с присвистом», происшествий.
А начиналось так…
Старая ветряная мельница, дрогнув напоследок изломанными, просвечивающими насквозь крыльями, вдруг заглохла, остановилась. Наблюдавший за ней через монитор человек в армейском ватнике тут же принял решение развалюху эту чинить.
Однако добраться до мельницы, стоявшей метрах в трехстах от впадения Рыкуши в Волгу, смог на легкой своей дюральке только к вечеру.
Водяной насос «Ромашка» производства 1987 года еще тихонько урчал, а вот допотопная мельница-толчея как утром встала, так и стояла. Исправно работал только расположенный метрах в пятидесяти от нее трехлопастный голландский ветрогенератор на длинной железной ноге.
«Насос — к черту! Мельницу — для хозяйственных нужд… Вместо нее — еще один ветрогенератор. И как раз тут: у впадения Рыкуши в Волгу! Но это все — на той неделе. Сегодня — сил моих больше нет…»
Блеснуло заходящее солнце. Лодка подошла к самому урезу воды.
Запах сладко-умирающей гнили, смешанный с запахом грозового озона, вдруг пробил человеку обе ноздри сразу.
«Сентябрь, все отцвело, кувшинки и лилии сгнили, отсюда, наверно, и запах…»
Человек наклонился зачерпнуть воды из Рыкуши, но внезапно тело свое в наклоне задержал: при заходящем солнце и легчайшей волне собственного отражения он не увидел.
Бок лодки — тот отражался. Навесной мотор — тоже.
Человек поплескал себя ладошкой по щекам и склонился к воде ниже.
Отражения не было.
Тут он вдруг что-то вспомнил, стукнул себя кулаком по лбу, полез в карман за мобилкой:
— Не утерпел, Столбец? Врубил, я спрашиваю, программу?
— Ага! Уже минут десять как фурычит, — растянул рот во всю экранную ширь умный Столбец. — Короче: ты меня видишь — я тебя нет!
— Вот мы и замаскировались, — устало сказал человек в ватнике. — Ладно, вырубай свою программу. Рано еще. Смотри: облака грозовые собрались! Как бы опять смерча не было…
— Облака — кучево-дождевые. Вижу их хорошо. А смерч… Если и будет, то слабый, бичеподобный.
— Все, Столбов, хватит болтать. Как бы меня тут, к чертям свинячьим, не потопило. Отключайся мигом!
— Сейчас, — заторопился четко видимый на экране мобилки Столбов, — еще минуту тобой, прозрачненьким, полюбуюсь. Облака, они еще во-он где…
Человек в ватнике, одной рукой продолжая держать перед собой мобилку, другой крутанул ручку навесного мотора, развернул лодку и быстро по узкой Рыкуше выскочил к Волге. Тут он мотор заглушил и глаза закрыл. Просто чтобы отдохнуть от красок вечереющего дня…
Неожиданный порыв ветра вырвал из рук человека, не отражавшегося в воде, мобилку.
— Ну Столбец, ну остолопина!
В ту же секунду мощный воздушный вихрь неудачно, боком к волне вставшую лодку — перевернул вверх дном.
Крупные брызги и мелкий водяной сор закрыли видимость напрочь, зеленые водоросли густо залепили человеку уши, глаза, рот…
Часть I. РУССКИЙ БУНТ
На обочине
Бр-р-р…
Рань несусветная. Двадцать минут седьмого — а я уже на ветру, в сквере. Где буду в семь — сам черт не скажет!
Черт с копытами занес меня в эту дыру! Черт с копытами, или злой дух, или ненавистник рода человеческого — у нас его уклончиво называют случай — за пять дней измордовал так, что я теперь, как тот газетный пасквилянт, с дрожью и стоном припадаю к любому клочку бумаги, лишь бы освободить себя от накопившейся злости.
Конечно, мой новый работодатель (о нем позже) ничего из того, что я сейчас чувствую, запоминать или записывать меня не просил. А прежний хозяин (по имени Рогволденок, по прозвищу Сивкин-Буркин), у которого я вкалывал литературным негром и за которого три года подряд сочинял романы и повести — тот за такие записи наверняка бы все зубы пересчитал.
Но сейчас я ничего не пишу и по клавишам бодро не стукаю. Просто пытаюсь свести концы с концами и освободиться от надоедливых мыслей.
Утро едва только занимается. Ветерок теребит волосы. Острый волжский холод ползет за шиворот. Вокруг — осень, рваные облака, птичий помет и другие очарования жизни.
Нужно вставать, нужно идти. Но идти мне некуда.
Двадцать минут назад меня турнули из гостиницы. Грубо турнули и бесповоротно. Правда, вещички на час-другой оставить разрешили. Даже не столько разрешили, сколько горячо попросили оставить их.
Тима я, Тима! Тима, Тима я. Эх!..
Я сижу на узкой скамейке и по временам — от икоты и гнева — вздрагиваю. Слева — деревянный сарай без вывески: бывшая моя гостиница. Справа — скучноватое пространство сквера. В сквере — ни путан праведных, ни пьянчуг велеречивых. Только воробьи и кусты. Мило, но не греет.
От волжского царапающего холода в голову лезут глупости.
И первая из них такая: хуже меня нет! Вот как я сейчас о себе думаю. И, конечно, тут же начинаю осматривать свои руки-ноги.
Руки слишком худые, ноги — в замшевых зеленых туфлях и явно длинней, чем нужно. А остальное?
По бокам муниципальной скамейки — тонированное оргстекло. Когда-то на нем крепилась крыша. Устраиваюсь вполоборота к мутноватому этому зеркалу. Смотрюсь. Видно плохо. Но в общем и целом ясно: лицо за ночь не посвежело, скулы все так же выпирают, нос длинноват и не имеет строгой формы — ни тебе кавказского гачка, ни греческой костяной выточенности, ни тайной еврейской горбинки. Словом, обыкновенный, бесформенный славянский нос — разве кончик едва заметно загнут книзу.
Отлипнув от оргстекла, припоминаю чужие о себе разговоры: «Какой-то он все-таки непонятный», «Дурня ломает, а видно ведь — парень себе на уме», «Такой худой, жалко даже».
Да, я худ, я страшно худ! И от этого часто хожу, похнюпившись, а кроме того, приобрел отвратительную привычку вдавливать ладонью в темечко вечно торчащую вверх прядь волос. Вот потому-то некоторым моим друзьям-приятелям и кажется — этому миру я не подхожу…
Так оно, скорей всего, и есть!
Нос мой языческий, нос славянский чует одну тоску гниющего воска. Нос втягивает в себя гнусно шипящий карбид и запахи очистных сооружений.
Язык готов навесить оскорбительные ярлыки на все, что вблизи и вдали происходит. Взял бы и откусил его!
Глаза направлены на поиски пороков и несовершенств.
Веки — занавес театральный! Схлопнул их и сразу чувствуешь: мир за веками — широк, велик. А перед внутренним взором — только узость, одна бедность.
Из-за всего этого во мне зреет злость. Из-за всего этого во мне вскипает несказанно прекрасный, но уже слегка и поднадоевший бунт!
Дома, в Москве, бунт всегда удавалось гасить. Иногда гасил сам, иногда со стороны помогали. Но здесь, в городке старинном, городке приречном — никому гасить свой бунт не позволю! Бунтовать так бунтовать!
Только ведь все это враки, что наш русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Может, он когда-то таким и был. Но не теперь. Теперь бунтуют не от бессмыслицы — от переизбытка мыслей и сведений!
Я, к примеру, бунтую потому, что вокруг (и это прямо в последние месяцы) стало что-то много холуев и захребетников. А за плечами холуев престарелых уже вовсю плоскозвучит и гадко кривляется поколение «жесть». Еще дальше — какие-то хипстеры. От них, опять-таки, одно плоскозвучие, даже — плосковоние.
Ни «жестью», ни хипстером быть не хочу! Мне — сорок. И, возможно, я подзадержался в развитии. Но, может, это я потому подзадержался, что непрерывно решал вопрос: выбегать или не выбегать на площадь, бить или не бить фонари у театров?