Владимир Киселёв - Два названия
Обзор книги Владимир Киселёв - Два названия
Владимир Киселев
Два названия
Ветер поднимается -
нужно пытаться жить.
Поль ВалериГЛАВА ПЕРВАЯ
Двадцать первого сентября 1937 года отец сказал Сереже Боголюбову:
– Сегодня ты в школу не пойдешь.
– Почему? – возразил Сережа. – У нас сегодня контрольная. По алгебре.
– Ничего, – ответил Николай Спиридонович. – Пойдешь со мной.
Они молча позавтракали и вышли из дому. Было прохладно. Сережа не надел куртки и зябко ежился в своей голубенькой рубашечке из вискозного трикотажа.
Не было у него сегодня контрольной. Просто сегодня должна была прийти в школу Лена. Она была с родителями на курорте на Кавказе, в Гагре, и опоздала в школу на двадцать дней.
Они сели в трамвай, который, позванивая, спустился вдоль Днепра на Подол, на Красную площадь. Николай Спиридонович молчал и изредка откашливался – сухо и натужно, как откашливался он на кладбище, когда Шеремет, утирая мятым платком широкое лицо, говорил речь над могилой матери.
– Куда мы? – спросил Сережа.
– Увидишь, – оборвал его отец.
На Красной площади они пересели в переполненный несмотря на два прицепа двенадцатый номер трамвая. Стояли на площадке. В открытые двери врывались пыль и запахи мыла, дегтя, перегорелого железа – всего, что вырабатывала Куреневка. Вышли из вагона на Даче Кульженко.
Николай Спиридонович свернул направо, и они пошли по тропинке сначала мимо заборов каких-то дач, а затем лугом, где желтеющая трава казалась только что политой, и белые, как их называли, «лосевые», подошвы Сережиных теннисных туфель скользили, словно по льду, а штанины намокли – хоть выкручивай.
Николай Спиридонович в сапогах, в синей суконной гимнастерке и таких же брюках шел впереди, чуть сутулясь, то убыстряя, то замедляя шаг, и, когда распрямлялся, он был такого роста, как Сережа, а когда сутулился, так, словно нес на спине ящик, становился ниже и старше и сильнее выделялся косой шрам на затылке к уху.
Они миновали два озерца с песчаными, вытоптанными скотом берегами и вышли к роще. Отец шел по тропинке, почти незаметной между деревьями, как по хорошо знакомой дороге. Они миновали рощу и вышли на другую опушку. У старой корявой сосны, которая росла странно, словно гигантский трехсвечник – два изогнутых ствола по бокам и один в середине, Николай Спиридонович остановился, словно раздумывая о том, идти ли дальше, затем впервые оглянулся на Сережу и сказал:
– Садись.
Сережа нерешительно посмотрел под ноги, разгреб рукой хвою и неудобно сел, обхватив колени руками. Николай Спиридонович снял с плеча свою кожаную командирскую сумку, бросил ее на землю и сел на нее против Сережи, вытянув ноги вперед и странно выпрямившись.
– Вот что, – сказал Николай Спиридонович. – Вот что… – Он помолчал. – Нам нужно поговорить. – Он снова помолчал, и Сережа увидел, как странно искривился у него рот, словно оттянутый в сторону к уху пальцами. – Нам нужно поговорить…
Отец вынул из кармана кожаный порттабак, но не закурил, а, снимая и снова надевая крышку, заговорил, не глядя на Сережу:
– На этих днях, а может быть, сегодня, меня арестуют. И расстреляют. Я хочу, чтобы ты знал, за что.
Он закрывал и снова открывал крышку порттабака, и при каждом его движении из-под крышки вырывалась струйка мелкой табачной пыли.
– Хорошо, что мать не дожила. С ней было бы то же самое. Я оставался до сих пор потому, что в Генштабе, на самом верху, был человек, который меня удерживал. Спасал. Хоть это было очень трудно. Знать его имя тебе не нужно – он уже не поможет ни мне, ни тебе. Его больше нет.
Невидящими, пустыми глазами отец посмотрел на порттабак, снова раскрыл его, вынул папиросу с красной вязью-надписью «Труд», но не закурил, а стал гармошкой складывать бумажный мундштук, и Сережа вдруг почувствовал, что ему смертельно хочется закурить, хотя до сих пор курил он редко и никогда не делал этого при отце.
– А трудно ему это было делать потому… – вдруг странно улыбнулся Николай Спиридонович. – Когда ты прежде спрашивал, почему я, бывший командарм, участник гражданской войны, орденоносец, стал начальником районного отделения милиции, я отвечал, что, куда партия поставит, там и нужно делать свое главное дело. А в самом деле это было не так. В самом деле – я скатывался, а он меня удерживал.
Николай Спиридонович прямо и требовательно посмотрел в лицо Сереже.
– Так вот, запомни: почти всех, кто был делегатом на Семнадцатом съезде, Сталин уничтожил. Я один из последних. Было такое письмо Ленина. Завещание. Перед смертью он его написал. Ленин написал, что Сталина нельзя ставить во главе партии, что он груб, властен, самолюбив. Это было завещание, и мы хотели его выполнить. На Семнадцатом мы чуть не завалили Сталина. Немного теперь осталось людей, которые знают об этом письме, – кто хоть вспоминал о нем вслух, либо в лагере, либо уже расстрелян.
Николай Спиридонович расправил сложенный в гармошку мундштук, закурил, и сладковатый вкусный дымок потянулся к Сереже.
– Но мы тогда не знали… Мы даже не догадывались… Мы даже подумать не могли, кто такой Сталин в действительности. Тиран. Всех, кто когда-либо сказал против него хоть слово, уничтожил. Объявил врагами народа. Горько мне, что не поговорил с тобой об этом раньше. Боялся – не поймешь. А сейчас – нет времени. – Он отбросил папиросу, и лицо его стало жестким, собранным, лицом командира, большого военачальника.
– Вот. Домой ты больше не пойдешь. Пойдешь к тете Соне, на Соломянку.
Тетей Соней звали полуслепую старуху, дальнюю родственницу покойной Сережиной матери.
– Там подождешь, пока меня арестуют. Ты об этом узнаешь. Из газет. Да и по радио скажут. Про врага народа – Боголюбова. А тогда…
Плечи Николая Спиридоновича обмякли, он подогнул ногу и, поглаживая голенище, медленно сказал:
– Помочь я тебе не смогу почти ничем И все же кое-что я для тебя сделал. Запоминай: вот здесь, между корнями этой сосны, тут, между двумя этими корнями, зарыт пустой патронный цинк. В нем паспорт на имя Павла Ивановича Шевченко с твоей фотографией. Такой человек существует. Он живет в тринадцатом детском доме. Когда есть такой настоящий человек, труднее установить, что паспорт фальшивый. Этот мальчик старше тебя на год. Он подкидыш. Родители его неизвестны. Павлом Шевченко его назвали потому, что там, в детском доме, есть такая традиция: подобрал его у детского дома сторож, а фамилия сторожа Шевченко. Вот и стал мальчик Шевченко. У сторожа умер сын, звали сына Павлом. Сторож и назвал мальчонку Павлом. А Иванович он потому, что сторожа зовут Иван… Ну да все это написано в бумаге, которая лежит там же, в цинке. Это да еще кто директор в детдоме, кто воспитатели, фамилии и имена ребят, которые с ним учатся. Все это ты должен будешь выучить, твердо выучить – наизусть, а бумагу сжечь. От того, как ты все это запомнишь, зависит твоя жизнь. Понятно?
Сережа не ответил.
– Кроме того, там школьный табель об окончании девяти классов и немного денег. Когда узнаешь, что меня взяли, придешь сюда, откопаешь коробку, вынешь все, что в ней, выучишь биографию, сожжешь бумагу и сразу же уезжай из Киева. Иначе – и тебе будет очень плохо. Уезжай, а куда – я не спрашиваю. Мне этого лучше не знать. Все. Пойдем. Запоминай дорогу.
Он встал и медленно, тяжело побрел той же тропинкой через рощу, и все так же он то выпрямлялся, то сутулился, и Сережа шел за ним сначала по роще, а потом мимо озер, в которых, зайдя по колени в воду, фыркали сонные коровы. И мысли, странные, чудовищно нелепые, путали ' Сережины ноги, давили горло и бросали рывками кровь в голову и внезапно потерявшие чувствительность руки.
Он думал одновременно о том, как же он теперь увидится с Леной Старостенко, и о том, что раньше все было ясно: были враги народа, которые против нас, которые хотели бы восстановить в России власть помещиков и капиталистов, и были честные коммунисты, такие, как Ленин, как Сталин, как Киров, как его отец и его мать, и о том, что он комсомолец и того, что его отец говорил сейчас, не может быть, что этого не может быть, что, может, это просто сон, и о своей матери, которая умерла вот уже почти три года тому назад от рака желудка, и как.мать мучилась и кричала, и как отец не спал ночами и худел вместе с ней, а потом не прошло и года как женился на их домработнице – толстой, доброй, неграмотной двадцатилетней Марусе, и о том, что Маруся позавчера намазала лицо какой-то мазью, которую купила не в аптеке, а у подпольной знахарки, и что от этой мази вся кожа на лице у нее облезла и лицо стало как кусок кровавого мяса, и что Маруся говорила, что от этого кожа обновляется и становится нежной и розовой, и что этого не может быть, потому что про отца написана книга и есть там его снимок с двумя орденами Красного Знамени и с саблей между колен, и о том, что хочется спать.
Они вышли к Даче Кульженко, и лишь тогда отец оглянулся на него и негромко сказал: