Екатерина Маркова - Тайная вечеря
Обзор книги Екатерина Маркова - Тайная вечеря
Екатерина Маркова
Тайная вечеря
У меня кончилась краска…
Я так и знала, что ее не хватит. Деревянный частокол оградки лишь казался небольшим. Неровная, плохо оструганная древесина тоненьких реек словно пожирала краску, оставляя белесые, непрокрашенные прогалинки. Я втерла оставшуюся на кисти краску. Долго пыталась отодрать прилипшую волосину с плохо прокрашенной рейки. Но волосина словно приросла. Наконец, поддев ее длинным отполированным ногтем, я долго смотрела, как застывает на нем голубая краска.
— Почему именно голубая? А что, зеленой не было? — удивлялась мама, когда я переливала краску в стеклянную банку.
— Зеленая была.
— Надо было купить зеленую. Оградки на кладбище чаще всего зеленые.
— Я купила под цвет своих глаз.
— Оставь свой извечный черный юмор! — вскинулась мама и хлопнула дверью.
В последнее время я часто раздражала ее. Даже когда молчала. Казалось, мое молчание было для нее красноречивей длинных монологов. Хотя она ошибалась. Я молчала просто так. Я была пустая и равнодушная ко всему на свете. Мне было просто лень говорить, и я физически ощущала, как бесполезно и гулко отдается внутри каждое сказанное мною слово.
С сожалением оглядев недокрашенную оградку и воткнув кисть в банку, я села около могилки.
Ветер ворошил мои волосы, плавно покачивал тяжелые головки разросшихся золотых шаров за оградой соседней могилы, разносил слабыми порывами многоголосый хор кузнечиков. Какой-то высший покой осенял старое кладбище. Впервые в жизни я легко подумала о смерти. Без страха, без сожаления. И усмехнулась своим мыслям. Наверное, чем ближе человек к смерти, тем проще сознание подводит его к неизбежной черте небытия. Мой несовершеннолетний возраст не избавлял меня от животного, знобкого страха умереть, но моя жизнь а последние два месяца как бы сконцентрировалась на этом пригорке, где среди крестов и могил я вдруг обостренно ощутила протянувшуюся нить между мной и теми, кто был когда-то, а теперь лишь легкая насыпь земли и дерна кощунственно просто обозначала их былую жизнь.
В самые первые дни я боялась идти через кладбище. Продиралась в обход сквозь колючие заросли кустарника, обдирая до крови ноги, царапая лицо и руки, чтобы только не идти сквозь ряды застывших крестов и памятников с пугающими ликами в овальных рамках, чтобы не видеть скорбных фигур пришедших сюда людей. Даже нескончаемая песня кузнечиков казалась мне тогда зловещей. Это прошло. Теперь я уверенно шла меж могильных оградок, оглядывая их, как старых знакомых, и примечая любую перемену в этом нехитром хозяйстве. То дождь прошел, подмыло глинистую почву, и старый полусгнивший крест повело, скособочило, так и торчал он теперь набекрень. То вдруг заалел недавно посаженный розовый куст на прежде забытой заросшей могилке, и застенчивое лицо пышноволосой девушки, впечатанное в низенький гранитный памятник, словно ожило, засветилось. То петляющие дорожки кто-то заботливо посыпал желтым песком. Наверное, Мотя. Мотя была кладбищенской сторожихой.
— Ишь, каждый день ходит. Ничего, это дело нам знакомое. Попервости бывает, что и ходят. Только вот хватает вас всех, ох как ненадолго, — раздался как-то надо мной насмешливый голос.
Обернувшись, я увидела тогда крупную женщину.
— Послушайте, какое вам дело?.. — начала я.
— А мне никакого дела нету. Это я вам нужна, — склочно оборвала меня женщина, и в ответ на мой остолбеневший взгляд добавила: — Ну, чего зенки-то выкатила?! Мотя я. Здешняя сторожиха. Договориться, ежели хочешь, насчет ограды или памятника — давай ко мне. И не хами! Пигалица еще. Ишь ты, не мое дело! Здеся вот — все дело мое.
Мотя раскинула руки, словно обняла всю территорию кладбища и, сердито оглядев меня с головы до ног, неодобрительно скривила грубо накрашенный рот.
Я с изумлением смотрела тогда на ее цветастое крепдешиновое платье, плотно облегавшее мощную фигуру, на яркую зелень теней сильно накрашенных глаз, на огненно-рыжую голову в мелких завитках шестимесячной завивки…
Теплый ветерок высушил краску, и теперь оградка казалась совсем некрасивой, облезлой. Зато завтра она заголубеет под стать небу. Уж теперь-то я точно знала, сколько мне понадобится краски.
— И охота тебе возиться? — лениво пробурчала Мотя, узрев меня у кладбищенских ворот с банкой краски. — Гони на бутылку — Еремееву, заразе! Велю покрасить.
Я отрицательно помотала головой.
— Нет уж, я сама. Спасибо.
— Дело хозяйское. Валяй сама. — Мотя махнула рукой. — Перемажешься с головы до ног — ко мне не беги, Ни бензина, ни ацетона не держу. Усекла?
С сожалением оглядев свой длинный голубой ноготь и засохшие пятна краски на джинсах, я вынула из сумки конверт. Сегодня мне вручил его нотариус.
Вывалился на траву пожелтевший лист бумаги двуглавым орлом наверху. «Дипломъ» — было напечатано под гербом. А еще ниже текст: «Предъявительница сего, Наталия Арсеньевна Беловольска (рожд. Великанова), дочь мещанина, вероисповедания православного, родившаяся 14 сентября 1893 года, выдержавшая испытания в Историко-Филологической Испытательной Комиссии при Императорском Петроградском Университете по славяно-русскому разряду с дипломом 1 степени, подвергалась в Историко-филологической Испытательной Комиссии сессии 1916 года испытаниям для получение звания учительницы средних учебных заведений…»
Я вложила документ обратно в конверт, нащупала небольшой плотный листок бумаги, Это оказалась фотография…
— Мотя, скажите, пожалуйста, никто не спрашивал про мою… то есть, про эту самую могилу? — спросила я как-то, жестоко ненавидя себя за всё же вырвавшийся вопрос.
— Нет. Никто не спрашивал. — Мотя удивленно повела плечами и, помолчав, добавила, жалостливо глядя на меня своими круглыми раскрашенными глазами: — Нервная ты все же, Александра. И худая. Кости так и торчат. Ключицы вон. — Она бережно ткнула меня своим коротким пальцем.
И тогда я заплакала. Впервые за долгий месяц. Я ревела в голос, громко, задыхаясь от нехватки воздуха и ощущая, как рядом крепится изо все: сил большая грубая Мотя, чтобы не заплакать вместе со мной.
— Ну будет, будет, — растерянно приговаривала Мотя, неловко поглаживая меня по голове шершавой ладонью. — Я ведь тоже, знаешь… Не очень-то у меня житуха сладкая. Хочешь, расскажу?
Я кивнула, размазывая по лицу слезы.
— Я ведь, знаешь, Александра, жутко одинока? Ага! У меня по ночам от одиночества даже под ложечкой сосет. И такая тоска наваливается. Прямо морду хочется запрокинуть и завыть по-волчьи.
Я всхлипнула, а Мотя вздрогнула, впилась в лицо настороженным взглядом, проверяя, не смеюсь ли я над ней. Но мне было не до смеха.
— Мужик у меня был, — продолжала Мотя. — Был, да такой, что не приведи господь. Электричкой его задавило по пьяному делу. А может, и к лучшем. Грех на душу беру, а думаю, правда, что к лучшему… Только при всякой бабе мужик быть должен. Да и детки тоже… От них ведь радость в доме… Ну вот, подруга моя, Таисия, что на станции стрелочницей, меня и надоумила. Иди, говорит, Мотька, кладбищенской сторожихой. Дело прибыльное! И, не ровен час, вдовца какого подцепишь. Он попервости будет на могилку ходить поплакать, а ты — это Таисия говорит — посочувствуй ему, погорюй с ним, расспроси что да как.
Мотя мечтательно прикрыла глаза своими ярко-зелеными веками. А я смотрела на ее грубое лицо с толстыми, добрыми губами, на ее руки с широкими, жилистыми кистями, задубевшими от посеянной работы, на ее чересчур девчачье платье с рукавами-фонариками — и с удивлением понимала, что не чувствую к ней неприязни. Мне даже не было ее жаль. Наверное, я уже начинала понимать, что путь у каждого свой, особый. Иному и идти по такому пути тошно, а он идет, и один бог ведает, почему он его выбрал. Глядя на размечтавшуюся Мотю, я вспомнила вдруг когда-то поразивший меня образ. Мир — как огромный ковер, в котором гармония линий прекрасна и закончена, проста и филигранна. Но лишь одному творцу, создателю ковра, ведома изнанка, где царит беспорядок где бесчисленные нити судеб рвутся и стягиваются уродливыми узлами, путаются и переплетаются. И какое счастье, что никому из живых не увидеть этой изнанки. Так же, как напрасны попытки выхватить взглядом из его лицевой стороны кусок шириной больше ладони.
И Мотина ниточка вплеталась в общий узор ковра а в колорит рисунка жизни незатейливую, грубоватую лепту, выгодно оттеняя чью-то филигрань простотой и надежностью суровой деревенской нити, подчеркивая скудностью своей окраски благородство и нежность соседствующего шелка.
— …Гадость какая, — брезгливо поморщилась мама, когда я, пытаясь разрядить напряженное молчание за завтраком, пересказала разговор с Мотей.