Юрий Герт - Кто если не ты
Обзор книги Юрий Герт - Кто если не ты
ВЕЛИКАЯ ТЕОРЕМА ФЕРМА
1
Уже потом, в самый разворот событий, когда в кабинете следователя Клим пытался объяснить, как все это началось, он ни разу не подумал, что ведь началось-то все с классного сочинения. Обыкновенного сочинения на свободную тему. Именно для него, Клима, началось...
Да, это было самое обыкновенное утро. И самое обыкновенное сочинение. И Клим ждал его совершенно спокойно, потому что накануне они с Мишкой провели в библиотеке целый вечер и хорошо подготовились.
Ему понравилась первая тема: «Образ Болконского», но еще больше — вторая: «Женские образы романа «Война и мир» — тут можно поспорить с Львом Толстым насчет эмансипации женщин.
А третья...
Третья тема, как всегда, была свободная, и Клим только скользнул по доске взглядом: «Мы идем дорогой отцов». Только скользнул, потому что вообще презирал свободные темы. На свободную тему пишут, когда не готовятся. Такие как Слайковский. Тот всегда пишет на свободную тему. А потом... А потом — и тема, конечно, такая, что ее только и писать Слайковскому. Отец Слайковского штурмовал рейхстаг. Клим видел его: в прошлый День Победы он приходил в школу. Маленький, невзрачный, и если бы не протез в черной перчатке — ни за что не поверить, что он штурмовал рейхстаг. Конечно, Слайковский может писать на третью тему.
«Мы идем дорогой отцов...»
Нет, он не думал об этой теме, он только прицелился — какую же тему взять, первую или вторую, когда с передней парты к нему обернулся Слайковский — нагленькая лисья мордочка, вся в мелких угрях:
— Клим, это про каких отцов?
И вечно он оборачивается, чтобы задавать дурацкие вопросы! «Это про каких отцов...»
— Про тех самых, — буркнул Клим, только бы отвязаться. — Про тех самых...
— Ясно, что про тех, а не про этих! — разозлился Слайковский.
И пошел строчить. Про Берлин. Про рейхстаг. Про тех... а не про этих...
Вряд ли он хотел сказать...
Но почему бы...
Но почему бы ему и не сказать?..
Ведь Клим этого никогда не скрывал.
Да, у него отец «из этих».
Ну и что?
Ничего.
Просто — не станет он писать на свободную тему.
Это не про таких отцов, как у него.
И не про такую дорогу...
А класс уже шелестит, шепчется, дробно тюкает перьями в донышки чернильниц. Кряхтит верзила Мамыкин. Погрызет ручку, поглядит в потолок, напишет несколько слов — и снова грызет ручку... Перед Михеевым, как всегда, резиночка и запасное перышко. Этот не разогнется, пока не кончит. У Игонина помятый листок дрожит на узких коленках: успел-таки выдрать — и теперь катает напропалую...
Один Клим сидит неподвижно, стиснув ладонями свою большую крутолобую голову.
— Ты чего, Клим? — это Мишка. В подслеповатых, увеличенных очками глазах светится тревога.— Ты чего?.. Скоро ведь первый урок кончится.
— Еще не скоро.
...Скоро... Не скоро...
— Я скоро вернусь, Танюша...
— Да, милый, да!.. Ведь есть же правда на свете!..
А за окном — небо. Голубое весеннее небо. Оно кажется серым, в мутных ветвистых потеках, словно на нем засохла грязь. Это стекла: их еще не протирали, от окон веет зимой...
— А про Николая Островского надо?
Снова Слайковский...
— Про Илью Муромца. Ты начни прямо с Ильи Муромца...
Пожалуй, он сказал слишком громко. Леонид Митрофанович недовольно кашлянул. Он сидит за столом, едва, умещаясь на расшатанном стуле, и, поблескивая под глыбистым лбом, его маленькие кроткие глазки зорко наблюдают за Климом. Наблюдают весь урок, Клим это чувствует. Бугров — лучший ученик у Белугина, и почти каждое его сочинение Леонид Митрофанович читает классу вслух.
Сейчас он встанет, и подойдет, и спросит...
Но Клим по-прежнему сидит, затянутый в морской китель с металлическим блеском на локтях, неподвижно сидит, узкоплечий, тонкий, прямой, как шомпол.
«Есть же правда на свете»...
Да, есть!
Но тогда...
Тогда он еще ничего не понимал. Тогда он был за ширмой. За старенькой ширмой с поблекшими павлинами. Так велел отец. И, наверно, поэтому он ничего не запомнил. Почти ничего. Только голоса... И шаги. Особенно — шаги. Они с хрустом раздавили ночную тишину — чужие, тяжелые, скрипучие... Он лежал в своей кроватке, зарывшись в одеяло, и ждал, ждал, ждал... А они, эти шаги, приближались, отступали, надвигались опять...
Он до сих пор отчетливо помнил этот страх ожидания. И эти шаги.
И вот они снова — тяжелые, мерные...
— Какую тему вы избрали, Бугров?
Клим встал. Крышка парты отрывисто щелкнула, прострелив тишину. Мишка вздрогнул и уронил на страницу жирную кляксу.
Леонид Митрофанович не спеша двигался по узкому проходу, поскрипывая черными, начищенными до глянца туфлями.
Теперь все смотрели на Клима, удивленные, озадаченные, радуясь внезапной передышке. Только Михеев замер над тетрадью.
— А он, Леонид Митрофанович, про Илью Муромца...— хихикнул Слайковский.
Ворот кителя стиснул шею, как петля. Клим дернул головой — крючок отлетел, упал куда-то под парту, слабо звякнув.
Мы идем дорогой отцов!
Мы идем дорогой отцов!
Мы идем дорогой отцов!
Мутная волна ударила и обожгла лицо. И схлынула. Только туман, холодный и липкий, раскачивался перед глазами.
— Вы нездоровы, Бугров?
Клим пошарил перед собой, нащупал тетрадь и неуклюже выпростал длинные ноги из-за парты.
— Нет. Я здоров. Абсолютно здоров, Леонид Митрофанович...
Он шел по проходу, неестественно высоко вскинув голову, прямой, как шомпол. В медных пуговицах синего кителя горело солнце. Не задерживаясь, обогнул стол, бросил на него свою тетрадь. Вышел.
2
На улицах буянила весна. Она подступала к городу крадучись, то игриво дразня своей лучистой наготой, то капризно запахиваясь в плотные тучи. Но теперь она ворвалась — веселая, шумная, горячая,— мазнула по стеклам золотом, озорно заплескалась в лужах, сощелкала последние сосульки с крыш. Ее ждали долго — а началась она вдруг, как пожар, и ее встречали в черных пальто, серых платках, шапках-ушанках...
Мишка распахнул свой ватный пиджак с облезлым воротником. На его добродушном, как из пульверизатора спрыснутом веснушками лице обычно блуждала рассеянная, ленивая улыбка, за которую в классе Мишку прозвали Сияло Грешное. Но сегодня его не радовало даже солнце. Ему было жарко и хотелось ругаться.
— Ты идиот,— сказал он мрачно.
Клим не слышал или делал вид, что не слышит, лишь сунул руки в карманы. Он шагал широко, не выбирая дороги, через грязь, через лужи, весь подавшись вперед, как будто преодолевая лбом сопротивление резкого ветра. Черные, давно не стриженные волосы дымились над его головой.
У маленького продмага вдоль тротуара вытянулась очередь. Ее хвост загибал за угол. Из узких дверей вытаскивались женщины со свирепо-счастливыми лицами. Над головами они держали кульки с пряниками в потеках розовой глазури.
— И все-таки ты идиот,— уныло повторил Мишка.— Мог бы взять другую тему.
— Не мог!
Мишка насупился.
— И вообще,— сказал он, глядя себе под ноги, скользившие в густой грязи.— Я тебе и раньше говорил. Нечего соваться со своим отцом где надо и где не надо. Кому это важно?
— Мне,— сказал Клим.— Плевать я хотел на Слайковского. И на Михеева. И на всех остальных!
— Осторожно,— сказал Мишка, помолчав.— Слюны не хватит.
— Хватит,— сказал Клим.— Не беспокойся.
Квартал они прошли не разговаривая. Мишка сопел. На душе у него было муторно. Ну и Клим!.. То замкнется — слова из него не вытянешь, а то вдруг такую отчудит штуку... И, главное, с чего?..
Пройдя по окраинной улице, они вышли на пустынный размытый тракт. Город остался позади. Теперь их окружала степь, огромная, бурая, набухшая талой водой. По ней словно провели гигантским катком, равняя все горбы и впадины — такой она казалась гладкой. Глазу не за что было зацепиться — он скользил в ее просторе, все глубже и глубже, не находя границ, пока не упирался в слепяще-синюю полосу неба.
Здесь легко дышалось.
На подошвах налипли комья клейкой грязи, пока они отыскали бугорок, подсушенный ветром и солнцем. Клим опустился на слинявшую прошлогоднюю траву, обхватил руками острые колени. Рядом, блаженно жмурясь, растянулся Мишка.
— Ну, хорошо,— сказал Клим,— у других — отцы как отцы. Их не расстреливали. Они брали рейхстаг. Хорошо. Но мы-то, мы-то — идем их дорогой? А? — он вскочил и быстро заходил по бугру, бурно жестикулируя.— Пишем сочинения, бегаем на танцульки, платим комсомолу двадцать копеек... Все! — он остановился перед Мишкой и яростно крикнул: