Одри Ниффенеггер - Соразмерный образ мой
Обзор книги Одри Ниффенеггер - Соразмерный образ мой
Одри Ниффенеггер
Соразмерный образ мой[1]
Джин Пейтман, с любовью
She said, «I know what it's like to be dead.
I know what it is to be sad».
And she's making me feel like I've never been born.
The BeatlesЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КОНЕЦ
Элспет умерла в тот миг, когда Роберт остановился у автомата и стал смотреть, как в пластиковый стаканчик льется чайная струя. Потом он не раз вспоминал, как нес этот проклятый чай по пустому больничному коридору под лампами дневного света, возвращаясь в палату, где в окружении медицинских приборов лежала Элспет. Она успела повернуть голову, и Роберт с порога отметил, что у нее открыты глаза, — ему даже померещилось, будто она пришла в сознание.
В последние мгновения перед смертью Элспет вспомнила один весенний день, когда они с Робертом приехали в Кью-Гарденз[2] и, обходя лужи, гуляли по берегу Темзы. Пахло прелыми листьями; только что прошел дождь. Роберт тогда сказал: «Надо было нам с тобой завести детишек», а Элспет ему ответила: «Не говори глупостей, милый». Теперь, в больничной палате, она повторила его слова, но Роберт пошел за чаем и не услышал.
Элспет повернула голову к дверям. Она хотела позвать: «Роберт», но что-то застряло в горле. Как будто душа пыталась выбраться через пищевод. Чтобы ей помочь, Элспет собралась откашляться, но изо рта вырывалось только слабое бульканье. «Сейчас утону. Прямо на больничной койке утону…» Ее придавило каким-то беспощадным грузом, но вскоре подхватило течением; муки отступили, и теперь она разглядывала из-под потолка свое щуплое, иссохшее тело.
Роберт застыл на пороге. Чай обжигал ему пальцы, и он опустил стакан на тумбочку. С приближением рассвета черные тени сделались мутно-серыми; а в остальном ничего не изменилось. Он притворил за собой дверь.
Снял круглые очки в тонкой оправе, сбросил туфли. А потом осторожно прилег на больничную койку и свернулся калачиком вплотную к Элспет, стараясь ее не потревожить. Недели три она металась в лихорадке, но сейчас температура снизилась почти до нормальной. В тех местах, где их тела соприкасались, он кожей ощущал легкое тепло. Уйдя в мир безжизненных сущностей, Элспет начала терять жар. Роберт уткнулся ей в затылок и глубоко вдохнул.
А Элспет наблюдала сверху. Как все знакомо — и в то же время многое теперь казалось ей странным. Она видела, но, конечно, не чувствовала, как его удлиненные пальцы сжимают ее талию, и вообще весь он был какой-то вытянутый, даже лицо — сплошной подбородок и длинная верхняя челюсть; нос — точно клюв, глазницы впалые, каштановые волосы разметались по ее подушке. За долгое время больничные лампы отбелили ему кожу до мертвенной бледности. Одинокий худой великан, обнимающий ее крошечное безвольное тельце. Элспет вспомнила давнишнюю фотографию из журнала «Нэшнл джиографик»: мать сжимает в объятиях младенца, умершего от голода. Роберт был в неглаженой белой сорочке; из дырявых носков торчали большие пальцы. Ее разом захлестнули все сожаления, раскаяния и желания. «Нет, — подумалось ей, — ни за что не умру». Но она уже отошла и через мгновение исчезла в неизвестности, канула в небытие.
Через полчаса их обнаружила медсестра. Она постояла без слов, глядя, как моложавый рослый мужчина прикрывает собой тщедушную покойницу средних лет. Медсестра пошла за санитарами.
Между тем Лондон пробуждался ото сна. Роберт лежал, смежив веки, и слушал шум транспорта на оживленной магистрали; в больничном коридоре застучали шаги. Он знал: вот-вот придется открыть глаза, отстраниться от тела Элспет, спустить ноги, встать, заговорить. В скором времени его ожидало будущее без Элспет. Но пока он так и лежал с закрытыми глазами, втягивал в себя ее ускользающий запах и не спешил расставаться.
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО
Письма приходили раз в две недели. Только не на домашний адрес. Каждый второй четверг Эдвина Ноблин Пул садилась в машину и ехала за шесть миль от своего дома в Лейк-Форесте, через два соседних городка, в Хайленд-Парк — на почту. Там у нее был абонентский ящик, причем самого скромного размера. Более одного конверта туда никогда не поступало.
Как правило, она забирала письмо и шла в кафе «Старбакс», где заказывала соевый кофейный напиток с молоком. Устраивалась с большой порцией в углу, прислонясь к стене. Если время поджимало, Эди забирала конверт в машину. Прочитав письмо, она выезжала со стоянки, располагавшейся позади лотка с хот-догами на Второй улице, останавливалась возле мусорных баков и сжигала письмо.
— Зачем ты возишь в бардачке зажигалку? — спросил как-то ее муж, Джек.
— Надоело вязаньем заниматься. Хочу устроить поджог, — отшутилась Эди.
Муж не стал докапываться.
Джек был в курсе, что ей приходят письма: для слежки за женой он нанял частного детектива. Тот установил, что она ни с кем не встречается, не звонит по телефону, не проверяет электронную почту — короче, ничего подозрительного, если не считать этих писем. Сыщик, правда, умолчал о том, что Эди, сжигая письма, всякий раз демонстративно пялилась в его сторону, а потом растирала пепел по асфальту подошвой туфельки. Однажды она вскинула руку в нацистском приветствии. Он все проклял, что взялся за это дело.
Было в Эдвине Пул нечто странное, отчего сыщику становилось не по себе; уж очень сильно отличалась она от прочих «объектов». Муж заверил, что не собирается подавать на развод, а потому не заинтересован в сборе компромата. «Просто хочу выяснить, чем она занимается, — объяснил он. — Что-то… здесь не так». Эди нисколько не смущалась постоянным присутствием детектива. И Джеку не сказала ни слова. На слежку она плевала, зная, что приставленный к ней грузный, лоснящийся от пота тюфяк не вышел умом, чтобы ее раскусить.
Последнее письмо пришло в начале декабря. Забрав его из ящика, Эди сразу поехала в Лейк-Форест, на пляж. Машину она поставила как можно дальше от дороги. День выдался неуютно-холодный и ветреный. На песке не было ни снежинки. Озеро Мичиган стало бурым, суетливые волны лизали каменистый берег. Скалы в свое время были слегка подправлены для предотвращения эрозии почвы, отчего пляж теперь напоминал театральную декорацию. На стоянке было пусто, если не считать принадлежавшей Эди «хонды-аккорд», которая стояла с включенным двигателем. Сыщик помаячил неподалеку, а потом, тяжело вздохнув, припарковался у противоположного края площадки.
Эди стрельнула глазами в его сторону. «А без зрителей никак нельзя? — Она посидела еще немного, глядя на озеро. — Могу, между прочим, сжечь, не читая». Она задумалась о том, как сложилась бы ее жизнь, останься она в Лондоне: можно ведь было отпустить Джека в Америку одного. Почему-то ее охватила неодолимая тоска по сестре-двойняшке; вытащив из сумки письмо, она поддела пальцем клапан конверта и развернула листок.
Дорогая моя Э., обещала поставить тебя в известность, что и делаю — прощай.
Пытаюсь вообразить, каково бы мне было, случись такое с тобой, но представить мир без тебя просто невозможно, хотя наши пути давно разошлись.
Наследства я тебе не оставила. Доживи за меня мою жизнь. Вот и все. А я решилась на эксперимент: все свое имущество отписала близняшкам. Надеюсь, их это порадует.
Все образуется, не волнуйся.
Попрощайся за меня с Джеком.
С любовью, невзирая ни на что.
Э.Эди сидела, понурив голову, и боялась расплакаться. Но слез не было, и она тихо порадовалась: еще не хватало распускать нюни перед соглядатаем. Она проверила почтовый штемпель. Письмо ушло четыре дня назад. Кто его отправил — непонятно. Видимо, кто-то из медперсонала.
Она вернула письмо в сумку. Предавать этот листок огню теперь не имело смысла. Ей хотелось на некоторое время его сохранить. А может, просто — сохранить. Она вырулила со стоянки. И, проезжая мимо сыщика, ткнула вверх средним пальцем.
До дому было совсем близко; Эди задумалась о своих дочках. В голове замелькали разные сценарии, один хуже другого. За время пути она твердо решила не допускать вступления девочек в права наследства.
Когда Джек вернулся с работы, Эди лежала без света в их общей спальне.
— Что стряслось? — спросил он.
— Элспет умерла, — сообщила она.
— А как ты узнала?
Она протянула ему письмо. Скользнув по нему глазами, Джек не испытал ничего, кроме облегчения. «Умерла так умерла, — подумалось ему. — От этой Элспет один геморрой». Он лег на свой край кровати, и Эди, подвинувшись, прильнула к нему. Тогда Джек выговорил: «Сочувствую, малышка моя» — и больше они не проронили ни слова. В последующие недели и месяцы Джек не раз себя упрекал: Эди наотрез отказывалась говорить о родной сестре, не отвечала на вопросы, не строила догадок относительно завещания, составленного в пользу их дочерей, не выдавала своих чувств и вообще пресекала эту тему. Со временем Джеку пришло в голову, что в тот самый вечер Эди вполне могла ему открыться — нужно было только вызвать ее на разговор. Если бы он поведал ей то, что ему известно, неужели она все равно замкнулась бы в себе? Впоследствии это стало между ними незримой преградой.