Иселин Херманн - Домино
Обзор книги Иселин Херманн - Домино
Иселин К. Херманн
Домино
~~~
Бродячие предметы существуют. Книга лежит на скамье не потому, что ее забыли. Это подарок. Подарок нашедшему. В том, как она лежит, есть что-то особенное. Это своего рода сигнал. Ее не просто забыли. Бродячие предметы существуют тогда, когда мы хотим их видеть. В книге нет закладки, которая говорила бы о том, что ее читали; она не подписана. В ней нет наклейки или экслибриса, подтверждающих ее бродячесть. Он знает: книгу положил сюда, на скамью на бульваре Рошешуар, анонимный читатель, который хочет поделиться своими впечатлениями с другими. И, как это часто бывает в жизни, точнее, в том, что называется настоящей жизнью, в действительности, так сказать, есть определенная связь между фразой, услышанной им вчера, и заметкой, которую он только что прочел в газете, в метро, по дороге домой. «Бродячие предметы существуют», — произнес маникюрщик после рассказа о клиентке, которой он подарил бесплатный маникюр, потому что она, пребывая в смятении, забыла свою сумку в поезде; а другая клиентка, в благодарность за работу — хотя и заплатила за это сумасшедшие деньги — презентовала ему еще и бутылку водки. Бродячие предметы существуют. Книга на скамье ждет, что тот любознательный читатель, который возьмет ее с собой и прочитает, положит другую книгу в каком-нибудь, так сказать, общественном месте. (На самом деле он терпеть не может это словосочетание, потому что мир за пределами его дома сразу же замыкается.)
«Общественное место». Когда слышишь такое, возникает ощущение, что неба не существует. Если ему, как и анонимному владельцу, книга понравится, он может снова подарить ее миру, чтобы другие тоже смогли ею насладиться. «Обмен книгами», — писала «Фигаро». И, как это обычно случается, идея эта возникла одновременно в Лондоне, в Париже и в Берлине. Может, за этим стоит тайная благотворительная библиофильская организация или же это просто синхронно возникший феномен. В заметке на последней странице газеты сказано, что, по некоторым оценкам, в Лондоне ходит десять тысяч, в Париже — пять, а в Берлине — четыре тысячи экземпляров. Книга на скамье похожа на любые другие книги издательства «Галлимар». Красные буквы на бежевом фоне — название. Черные — имя писателя. На обложке две красные рамки и одна черная. Так книги этого издательства выглядели последние шестьдесят лет — а может, и больше. У нашедшего книгу и у написавшего ее — одна и та же фамилия, но они не знают друг друга. Когда выучиваешь новое слово, то оно постоянно вертится у тебя в голове. Может быть, книга и вовсе не лежала бы здесь, или: может быть, никто бы ее сюда не положил, если бы Чарли не стоял в дверях с бутылкой водки, а он не прочитал бы с утра заметку в газете? Обратил бы он внимание на эту книгу, если бы не случайное стечение обстоятельств? Да, судьба — это линия жизни. Но разве она не возникает из череды событий, вызванной случаем? Как принцип домино. Я встретил ее — и это «судьба». Да, но ты был готов к этому. Иначе ты прошел бы мимо. Случай — указательный палец жизни, выявляющий некоторые возможности, которые приобретают значение лишь тогда, когда они осуществляются.
Он берет книгу. Благодарю. Ему кажется, что благодарить надо куда-то в небо. Бродячие предметы — не само собой разумеющееся. Небо над Парижем становится светлее. Ночь стучится в дверь нового дня. Скоро весна. Благодарю! Книга прекрасно помещается в карман, и он чувствует ее при ходьбе.
На улице еще холодновато, чтобы идти в распахнутом пальто. Вода течет по канавам, улица Дюнкерк готовится к новому дню. Кафе только открываются, а булочная уже час как открыта. В магазине выставляют на улицу ящики с овощами и фруктами.
Доброе утро, мсье!
Доброй ночи.
Ритуалы существуют для того, чтобы их соблюдать: обмен репликами происходит каждое утро. Торговец овощной лавки отлично знает, что он возвращается с ночного дежурства в больнице и идет домой отсыпаться.
Он не думает, что мог бы жить в другом городе, кроме Парижа. В Лондоне? В Берлине? Нет. В Париже. Да. В крайнем случае, еще в каком-нибудь французском городе. Мог бы он вернуться в город своего детства Доль? Или жить в любом другом маленьком городе, где так ценят однообразие? Где все знают, чем занимается сосед. Нет. В городе должны быть норки. Норки, в которых можно спрятаться, в которые можно зарыться. Город должен быть таким, чтобы можно было быть самим собой. Или стать другим. Город должен быть мегаполисом, ритм которого либо слишком торопливый, либо бесконечно медленный. Нет, он не мог бы жить в Марселе, в Монпелье или в Лиле, он не мог бы вернуться в Доль, хотя там в дверях тоже стоят основательные замки с характерным звуком. И этот звук ему нравится.
Тихо, чтобы не разбудить Манон, он входит в квартиру. Из-за разного ритма жизни у них две спальни.
Сонным голосом она произносит его имя и просит войти. Широкая кровать из красного дерева скрипит. Она в ней родилась.
Тебя, наверняка, и зачали здесь.
Перестань! Никто… ни взрослые, ни дети… никто не может допустить мысль о собственном зачатии.
Пустое ничто до слияния яйцеклетки и сперматозоида не так пугает, как пустота посмертия. Но сама мысль о наших родителях как о сексуальных партнерах, прямо скажем, омерзительна. И наоборот — тоже. Когда родители становятся бабушками и дедушками, начинается вытеснение. Зефир помнит вечер, на котором присутствовал прямолинейный и бесцеремонный скульптор, от одной реплики которого все буквально застыли. Один пожилой господин сказал: «Мы с женой очень любим нашего зятя». — «Да нет же! Вы ненавидите его, потому что он трахает вашу дочь».
К кровати вызывали столяра, который, ехидно улыбаясь, разобрал ее, смазал каждую деталь воском и снова собрал, используя смоляной клей. Но даже в предчувствии оргазма она подмечает, что кровать скрипит.
Наверное, поэтому у тебя нет ни брата, ни сестры, шепчет он ей в затылок, когда лежит сзади весь мокрый.
Перестань! Не хочу об этом слышать!
И кровать, естественно, скрипит снова, когда он садится на край. Новый день ложится ровными полосками на ее плечи и обнаженные руки: свет, тень, свет, тень. Ты давно проснулась?
Угу.
Ты ужинала у Пьера и Сильви?
Угу.
Они женаты уже почти шестнадцать лет, но он, наверное, никогда не привыкнет к тому, что она не отвечает на вопросы. Никогда. И это никогда не перестанет его привлекать. Манон не отвечает. Во всем ее облике сквозит нечто повелительное. Ее кожа словно фарфоровая. Прохладная, но не холодная. Сдержанность Манон необъяснима.
Самое распространенное высказывание, на которое она способна и что более или менее напоминает ответ, — это когда она лениво поворачивается на другой бок и, чтобы сохранить неприступность, произнесет: «Прости, но я всю ночь читала». Длинный стеллаж за диваном в гостиной напоминает хороший книжный магазин. Там всегда есть десять-двенадцать самых новых романов, аккуратно расставленных, в одном из которых — в том, что она читает, — ее кожаная закладка.
Я не понимаю, почему ты никогда не берешь в руки книгу, — говорит она порой немного раздраженно.
А почему я, собственно, должен читать? Какое мне дело до любовных романов, запутанных историй или выдуманных описаний войны, пыток и унижений, когда этого всего в жизни и так хватает?
Знаешь, романы не только об этом. И, между прочим, чтение прибавляет ума.
Ну, Манон, послушай, что мне до рассказа какого-то писателя о вымышленном мире, когда моя работа состоит в том, чтобы спасать людям жизнь в настоящем?
Иногда, когда она ему что-нибудь читает — описание или диалог, которые ей по душе, — он начинает зевать. Не только потому, что ему вдруг как будто не хватает кислорода. Но еще и потому, что ему это нравится. Дразнить ее.
Ты вроде сказала, что от книжки можно поумнеть.
Только когда они говорят о литературе или, точнее, о его равнодушии к книгам, она распаляется.
Ну и не читай!
Она закутывается в плед, и он уже хочет рассказать ей о книге на скамье, но вместо этого встает, вешает плащ и идет на кухню, чтобы приготовить для нее завтрак. Просто ему расхотелось говорить ей о книге. Он хочет сберечь это для себя как нечто личное, взяв находку в залог.
Он подходит к окну. Дом напротив узкий.
На каждом этаже всего по четыре окна. Пять этажей. Шторы на четвертом этаже задвинуты. Иногда он рассматривает этот дом по ночам, когда погашен весь свет и у окон закрыты глаза, и ему кажется, что дом теряется в ряду соседних. Как выпавший зуб.
Он не сонный. Он просто устал. Это не одно и то же. Устал оттого, что не спал всю ночь. Устал от больничного запаха. От красного мигания сирены. Но он не ложится.
Опять. Этот странный звук на улице. Похоже на флейту. Четыре тона. Диссонанс. Он никогда не узнает, откуда этот звук, откуда эти постоянные четыре тона. Может, это тяжелые решетчатые ворота плачут на своих петлях. Кто знает? Он смотрит. Но не видит. И остаток того сна, с ощущением которого он проснулся ночью, когда спал последний раз, крутится в его голове. Я был в музее с маленьким ребенком. Мы вместе взобрались на лестницу. На очень высокую лестницу. Ребенок потянулся за предметом, стоявшим на карнизе. Маленькая уточка, как у индейцев майя. И эта уточка, словно при замедленной съемке, словно бы воздух сопротивлялся, начала медленно-медленно падать. Во сне я знал, что высота — метров двенадцать. Лестница покачнулась, и он проснулся в холодном поту. В детстве бабушка всегда толкала его, если он задумывался. Нельзя сидеть и смотреть в никуда. Но это — большое наслаждение. И одно из преимуществ взрослых. Самые ужасные сны — те, в которых он выпадает из окна. Это самое ужасное. Иногда он выливает стакан воды из окна ванной в попытке отучить свои коленки трястись в те секунды, которые проходят до момента, когда вода достигает асфальта. Но каждый раз ему страшно. Он, должно быть, долго стоит. Ведь утренний ритуал Манон очень неспешный.