Л. Пантелеев - Том 2. Республика Шкид
А комиссар, который в кавказской рубахе сидел, спрашивает:
— Чего там такое случилось во дворе?
Который с бородой повернулся к окну и отвечает:
— А это все тот самый несчастный старикан шумит.
— Какой несчастный старикан?
— А тот пасечник, у которого белые жену зарезали.
— А, — говорит комиссар. — Чего ж он бродит тут? Чего его не впускают? Может быть, он голодный, так пусть ребята накормят.
А тут распахнулась дверь, и сам этот несчастный пасечник ворвался в избу.
Ну, я его сразу узнал. Как же мне было его не узнать, когда он на меня за один день столько страху нагнал! Это был тот самый мужик. Сумасшедший. Теперь он совсем уж был страшный. Одежда его совсем изодралась. Руки и ноги были в крови, как будто он три часа в шиповнике прятался. И главное дело — глаза у него совсем полоумные стали. Такими глазами можно было цельный полк боевой кавалерии испугать. Я чуть на пол не сел от страха. А он увидел меня — как замашет руками, как заорет…
— Ага! — кричит. — Вота он! Товарищи! — говорит. — Большевики! Бейте его! Бейте чертова сына! Стреляйте в него сию минуту с самого длинного нагана…
— А что, — говорит комиссар, — ты его разве знаешь?
— Знаю! — говорит. — Как же не знать! Они самые хату мою сожгли и Нинку, старушку мою, штыком закололи. Они, собаки, после уздечкой меня в лесу увязали…
— Что? — говорит комиссар. — Что такое?!
А я говорю:
— Как уздечкой? Врет, — говорю, — не уздечкой, а ремешком.
А он:
— Это, — говорит, — генерала Мамонтова кульеры. Шли они, — говорит, — до Курбатова с доносом. Я все своими ушами слышал, хотя они меня, подлецы, уздечкой связали и в канаву кинули.
Я говорю:
— Не ври! Что ты выдумываешь? Не уздечкой вовсе мы тебя вязали.
А комиссар:
— Ша! — говорит. — Не гуди! Ты лучше скажи, дрянь, зачем это ты в Курбатово путешествовал?
Я говорю:
— Ну так что ж… Это верно. Действительно, мы шли в Курбатово. Но шли мы занарочно… Шли мы…
Я смутился. Я спутался, понимаете, и покраснел, наверное.
— Шли мы, — я говорю, — не туда, а шли сюда. Шли мы…
— Стой! — кричит комиссар. — Достаточно.
Потом говорит комиссар старику:
— Ладно, диду. Спасибо тебе. Можешь идти. Скажи красноармейцам, чтобы тебе кушать дали. Прощай.
Пожал сумасшедшему руку, и сумасшедший ушел… А все ребята сели в углу под иконами и стали совещаться…
Ну, время тогда, сами знаете, какое было. Экономное. Рассусоливать некогда было.
Пошептались ребята, подумали, написали чего-то в бумагу и уже читают:
— «Трофимова Петра, неприятельского разведчика и шпиона, — расстрелять. Приговор привести в исполнение немедленно».
Я — что? Я ничего не сказал. Только, помню, сказал:
— Н-да!.. Буденновец к Буденному в плен попал…
Тогда все встали. Кто из избы пошел. Кто о военных делах заговорил. А меня взяли трое или четверо за бока и повели во двор. И велели вставать к стенке.
Я, помню, им говорю:
— Во дворе не стоит. Зачем, товарищи, двор гадить? После, — я говорю, — мужику противно будет. Вы где-нибудь в стороне, чистоплотно…
— Ладно, — говорят. — Ставай. Некогда чистоплотничать.
Я говорю:
— Ну что ж… Я разденусь.
— Не надо, — отвечают.
— Что же, — я говорю, — значит, одеже пропадать? Нет, это так не годится… Лучше, ребята, я вам свою одежу отдам. У меня, — я говорю, — сапоги отличные. Спиртовые! А?
— Не надо, — говорят. — Не желаем английских сапог. Пущай в них Антанта ходит.
— Дурни вы! — говорю. — «Антанта»! Сами вы Антанта! Так это же, — я говорю, — не английские сапоги. Это московские. Фабрика «Богатырь».
Сажусь я скорей на землю и тащу с себя эти самые богатырские сапоги.
— Нате, — говорю, — ребята, носите на вечную память.
Кидаю им сапоги. Разматываю портянку.
И — что вы думаете? Ну, этого мне не забыть!
Я вижу в своей изодранной, потной портянке какой-то клочок. Какой-то бумажный комочек. И что-то на нем написано.
Я развернул его и вижу — буквы. Но что это были за буквы, в то время я не знал.
Я говорю:
— Ну-ка, ребята, я неграмотный. Прочтите, чего тут написано.
Они говорят:
— Чего нам читать! Нечего нам читать. Вставай к стенке!
Я говорю:
— Да что вам, жалко, что ли? Успею я к стенке встать. Прочтите, чего тут сказано. Может быть, тут что-нибудь важное сказано.
Ну, один нашелся, который зажег спичку и стал читать. Стал шевелить губами и составлять буквы. Потом говорит:
— Тут написано, в общем, «хайло».
— Как? — я говорю. — Какое хайло?
— Да, — говорит, — хайло.
Другой подошел. Третий. Стали читать.
— Да, — говорят. — В общем, «нуми… хайло… К.К…».
Потом говорят:
— Подозрительно все-таки. Тут и печатка была пришлепнута… Давайте, — говорят, — ребята, позовем Белопольского.
Пошли в избу. Через секунду возвращаются с комиссаром. Комиссар — в кавказской рубахе — ругается.
— Что еще, — говорит, — за хайло? А ну, покажите.
Берет, я помню, рваную, мятую мою бумажку и читает:
— «…ну Михайловичу Буденному… арму Первой конной штаб шестой дивизии РККА».
Ну, тут что было — можно и не говорить.
Комиссар Белопольский за голову схватился.
— Что это? — говорит. — Что это такое?!
Я говорю:
— А это все, что от пакета осталось. Который я вез в Луганск. К Буденному. А остальное, — говорю, — я сшамал.
Ах, что тут было!
Комиссар Белопольский кричит:
— Отставить. Приговор отменяется!
Потом он подходит ко мне, нагибается и хватает меня за плечо.
— Товарищ, — говорит, — извини! Чуть к богу в рай не послали.
Я говорю:
— Ничего. Пожалуйста. Дайте мне лошадь, я к Буденному поскачу. У меня, — говорю, — к нему очень важные оперативные сводки.
А сам, понимаете, и с земли встать не могу. Сижу на земле, без сапог и портянками пот с лица вытираю. Упрел, понимаете… Упреешь!..
Через пять минут у ворот тачанка гремит. На паре. Кони такие чудные, так и бьются — прямо копытами землю роют! Меня положили на тачанку. Сеном всего обклали. Тепло, мягко…
Я, помню, глаза чуть-чуть призакрыл и слышу — товарищ Белопольский командует:
— В Луганск, до штаба командарма Буденного.
Тогда я голову поднимаю.
— Послушайте, — говорю, — и Зыкова тоже положьте.
И Зыкова принесли и положили рядом со мной. Пихнул я его, помню, головой в бок. Молчит. Ни бум-бум. Как дерево.
Тут кучер мой захлопал кнутом, тачанка дернулась, и я потерял память. Заснул, одним словом.
И, помню, вижу я сон.
Будто стоим мы в городе Елисаветграде. Будто у меня новые сапоги. И будто я покупаю у Ваньки Лычкова, нашего старшины, портянки. Будто он хочет за них осьмую махорки и сахару три или четыре куска. А я даю полторы пайки хлеба и больше ни шиша, потому что махры у меня нет. Я некурящий. И будто мне очень хочется купить эти портянки. Понимаете, они такие особенные. Мягкие. Из господского полотенца.
Я говорю:
— Полтора фунта я дам. Хлеб очень хороший. Почти свежий.
А Лычков говорит:
— Нет… К богу!
Ну, я не помню, на чем мы с ним сторговались, но все-таки я их заимел. Я их купил, эти портянки. И стал наматывать на ноги.
Мотаю их тихо, спокойно, а тут вдруг товарищ Заварухин идет. Идет он будто и пуговицы на гимнастерке считает. И так говорит:
— Трофимов, до нашего сведения дошло, что ты на ногах имеешь мозоли. Это верно?
— Так точно, — говорю. — Есть маленькие.
— Ну вот, — говорит. — Наш особый отдел решил тебя по этому поводу расстрелять.
Я говорю:
— Как хотите, товарищ Заварухин. Это, — я говорю, — товарищ Заварухин, ваше личное дело. Можете расстреливать.
И начинаю, понимаете, тихо, спокойно разматывать свои портянки. Сымаю портянки и думаю: «Н-да! Бывает в жизни огорченье…»
А тут я проснулся.
Лежу в тачанке. Тачанка стоит почему-то. Темно. Мост какой-то или застава. Мой кучер сидит на передке и курит.
А рядом Зыков.
Хрипит мой Зыков из последних сил, и все лицо у него, подумайте, в крови. Из виска так и булькает. Так и клекочет.
Хотел я подняться и кучеру сказать, чтобы чего-нибудь с ним сделали, но мне так страшно стало, что я обратно без памяти упал. И обратно заснул.
А второй раз проснулся уже в другом месте.
Лежу я в мягкой постели. Над головой у меня лампочка тихо горит. На животе чего-то лежит горячее, пузырь какой-то, а рядом на стуле сидит такой рыжеватый дядя в белом переднике.
Я говорю:
— Ты кто, рыжий?
Он говорит:
— Я доктор.
— А я?
— А ты в лазарете. Ты больной. Лежи, пожалуйста, и не двигайся. У тебя только что в желудке нашли сургуч, чернила и еще кое-что.
Я говорю: