Анатолий Знаменский - Иван-чай. Год первого спутника
И добавила наставительно:
— Производство до норм нужно дотягивать, тогда и в приписках нужды не будет!
Павел настороженно посмотрел на старика. Надя тут была права определенно.
— Как по писаному! — обиделся старик. — Ты смотри, сколь болтунов развелось! Дома и то… Что дотягивать и куда? Если до наших норм, так это ж новый завод сызнова нужно строить на месте мастерских! Понимаешь ты, Надежда… Федоровна? Да и кому такая нужда приспичит, когда такой завод в городе есть? Мы подсобка при конторе. И в ней есть авторучка Кузьмича. Поняла ты, грамотная?
Павел молчал. Вспомнил и Мурашко с Муравейко, и медницкую, и солидно обставленный кабинет Пыжова. Мысли навертывались невеселые.
Старик положил ему на колено теплую руку, сказал понятливо:
— Так-то, Павел Петрович! Хотя и верно сказано, что молодым, мол, все дороги открыты, но, чтобы пройти по ним, этим дорогам, нужно не один гектар спелого леса поломать! Каждому времени свои заботы. Разве ж на эти бумажки кто смотрел, когда мы в тридцатом с совковой лопаты начинали? Голодные, а делали дело, и все под арку шли, никто не вилял! Теперь вот оказалось, что окольные дорожки развелись из-за пустячных бумажек. А кто в них смыслит? Смыслит тот, кто их составлял, так ведь ему не с руки от них отступаться. Тот же Пыжов, подойти к нему. Да и над ним кое-кто есть.
Павел махнул рукой и поднялся. Время было позднее.
В прихожей у вешалки задержались. Павел подал Наде ее легкую, опушенную по бортам деревенскую шубку, не удержался, чтобы не обнять узкие, зовущие плечи. Она легонько увернулась, продолжая застегивать крючки. На вешалке остался куржавый, латаный и перепачканный мазутом отцовский полушубок.
— Вот, погляди… — указала Надя вроде бы шутливо. — Отец спокон века носит этакие доспехи и меня хочет на всю жизнь в этой бабьей шубенке оставить. — Выставив стройную ногу в резиновом ботике, грустно оглядела себя сверху вниз.
Эта шубка устаревшего фасона нравилась Павлу. Нравилась, может быть, потому, что ее носила Надя — в ней она становилась деревенской девчонкой, неожиданно явившейся из зимней сказки. Павел называл шубейку «гусарским ментиком».
— Ей-богу, идет она тебе! — шепотом сказал он.
— Ты дурак.
— Ну?
— Разве в мутоновой шубе я была бы хуже?
— Брось! — засмеялся Павел и потянул ее за рукав к двери.
Потом на крыльце они снова целовались, губы ее стали вновь упругими и горячими, но Павла вдруг покинула минутная веселость.
«Дурак!..»
И верно, дурак. Не о шубе речь — о работе, о жизни. Куда полез без знаний, без опыта, без природной смекалки хотя бы.
— Иди! — сказала Надя.
Он отпустил ее, сбежал по ступенькам, зашагал по гололеду, а из головы все не выходило шутливо брошенное Надей слово «дурак».
Бросить все к черту? Пускай сами разбираются, кто путал и кто приказывал путать. А при чем он? Больше всех ему надо? Об эту стенку наверняка лоб разобьешь, а колесить вокруг той арки у него охоты нет. Ему хочется, чтобы с Эрзей Ворожейкиным дружбу водить, а не с Тараником.
Бросить?
Но что подумает Надя? И Стокопытов, который предупредил, что ему скоро будет главное испытание. Быть или не быть? Вот черт!
10
То ли явь, то ли сон.
Под головой — мягкая подушка в белой наволочке, лунный ажур гардин в просветах окон зыбится ночным убаюкивающим покоем, и тишина… Такая тишина, что в ушах какой-то провал. Но густой, спелый, совершенно дикий лес обступает со всех сторон — лес, сквозь который нужно прокладывать трассу.
Ревет бульдозер, косматые кедры заваливаются в чащу, обломки вершин и веток грохают на окованную железом кабину, а в ушах болезненная тишина.
Эх, как учил его когда-то Селезнев! Было время!
Взломав строй меднокованых мачтовых сосен, бульдозер вырвался на прогалину. Хилый березнячок трепетал над травянистыми кочками, над прелью болотных лужиц. Павел тогда обрадовался: здесь, мол, и ломать нечего, хватко пойдем! — а Селезнев покачал головой озабоченно.
И точно: минуту спустя машина мягко заваливается набок, отчаянно взрывает мелькающими траками податливую мякоть торфяника, ощутимо садится в трясину.
В заправленном тракторе, не считая отвала, двенадцать тонн.
Павел торопливо натягивает свою еще не очень мазутную телогрейку: бежать к Степке, звать соседа с тросами. Селезнев спокойно кивает ему: погоди, сами управимся.
Он спрыгивает из кабины в зеленую мякоть, деловито обходит вокруг машины, примеривается. Павел стоит у левой звездочки, слышит, как из-под оседающего в топь кожуха бортовой с чавканьем и плеском, играючи прорывается вода. Чаруса! Жидкая западня, без помощи не обойтись!
А Селезнев достает из-под сиденья топор: пошли, мол.
На опушке спелого леса они кряжуют две толстые сосны, подтаскивают бревна, укладывают ровненько позади трактора.
Павел ничего не понимает. Бревна лежат на уровне верхнего полотна гусениц, под топливным баком. Трактор ни за что не выберется на них. Будет грызть траками, катать в грязи, и только.
Расспрашивать нельзя: Селезнев в такие минуты неразговорчив, зол. Он молча прикручивает обрывком троса бревна к гусеницам. Павел хватает колючий обрывок и тоже сопит слева. Способ самовытаскивания ему уже ясен, но хватит ли у трактора мощности выбраться на такую высотищу?
Мотор уркотит затаенно, с глухим беспокойством и угрозой, под машиной зыбится, дрожит топь.
— Полезли в кабину!
Селезнев включает муфту, дает резкий ход назад. Гусеницы хватают бревна и пытаются затащить их под себя. Неистово ревет дизель, грохот и лязг сотрясают округу, и самое небо, и зыбкую поверхность болота. Но ничего не выходит — у мотора, безотказного дизеля, не хватает силы.
— Те-е-хника, черт бы ее драл! — ругается Селезнев и отключает муфту.
— Звать народ? — суетится Павел.
— Погоди, мы сейчас еще с червей зайдем, — усмехается Селезнев и пускает через трансмиссию маленький двухцилиндровый пусковичок, бензинку слабосильную.
Моторчик начинает пыхтеть, слабая его силенка в бесчисленных передачах шестерен вырастает в десятки раз. Где-то на критической точке пусковик делается сильнее дизеля.
— Ну!
Дрожат верхушки недалеких елей, ходуном ходит болото, а гусеницы уже стронулись, засверкали ребра башмаков, уже поплыли кверху прицеп и кабина — бревна медленно и верно пошли под машину.
Трактор с победным рыком вздымается вверх прицепом, чуть ли не торчмя становится на отвал и вдруг всем весом ухает на бревенчатый настил.
Селезнев орудует рычагами стоя, полусогнувшись в кабине.
Теперь можно обрубить связки троса. И закурить.
Павел ошеломлен.
— Словно… Мюнхгаузены! — восторженно орет он.
Селезнев подозрительно попыхивает цигаркой.
— Кто?
— Немец такой был, сам себя из болота за волосы вытянул!
— Ну, брат, врешь! Немцам такие штуки и не снились, — обидчиво возражает Селезнев. — Немцы в нашем положении давно бы копыта на сторону откинули. Знаю я их. Повидал!
Так-то бывало иной раз в лесу.
И еще…
Как-то зимой. Били они бульдозером глиняный откос, сравнивали профиль. Глина промерзла на добрый метр, бульдозер рычал, как раненый зверь, рвал гусеницы, отколупывая мерзлоту по малой крошке. Выработки не было. Вечером в полутемном балке Павел грелся у чугунной печи, проклинал отчаянную работу, от которой болели руки и ноги, надламывалась спина.
Сказал между прочим:
— Черти топографы! И начальство тоже! Объехать бы тот откос, и порядок. Крюку дать — где были бы теперь!
Селезнев лежал под шубой на топчане, курил, смотрел в стылое голубое окошко над дверью. Сказал тихо, но внятно, будто с собой разговаривал:
— Оно, видишь, какое дело, Павлушка. Дорога та нужна больше не нам, а тем шоферам, которые повезут главный груз на Верхние Шоры. Там, возможно, город будет — через сто и двести лет. И вот если мы сейчас не осилим окаянную мерзлоту, дадим крюку, то все шоферы и через сто лет будут на повороте тормозить, а то и лететь под откос. Понял? Будут крыть тех, кто дурацкую петлю сделал. Нас с тобой! Скажут: были такие слабаки в двадцатом веке, не сумели спрямить дороги. Видишь, какое дело, Павлушка. А топографы, они правильно линию дали. Делать такую дорогу, чтобы и под асфальт годилась в случае чего.
Павел стал поправлять сползавший с плеча полушубок, склонился к самой дверце. Было такое чувство, будто Селезнев пристыдил его в чем-то. И лицо от близкого огня печурки вдруг запылало, сделалось красным.
Он помолчал, прикрыл дверцу и вдруг спросил в темноту:
— А ты… партийный, Селезнев?
В темноте потухла красная звездочка папиросы, слышно было, как Селезнев с сожалением усмехнулся и вздохнул:
— Нет, Павло. Степка — тот кандидат, а я нет. Собирался на фронте, заявление мое уже и рассмотрели вроде, а тут — ранение, да такое, что оказался в списках погибших. В сорок третьем, под Прохоровкой…