Юрий Нагибин - Ранней весной
Их разлучил гудок. Долгий, требовательный, он ворвался в приречную тишь, как зов другого, напоенного нетерпением, суетливой горячкой большого мира.
— Опаздываю! — охнул Женька, вскочил и вдруг припал губами к теплой от солнца Наташиной голове. Исчезло все вокруг, исчезло время, а когда вернулось мгновенным перестуком сердца и вернулся простор, Женьки уже не было.
Наташа вздохнула, глубоко, жалобно и счастливо, и опустила голову под бременем своей новой зависимости. Она даже всплакнула от полноты счастья и горя и едва успела вытереть слезы, как из-за берегового бугра показались знакомые археологи и с ними Колька. Они неслышно подплыли к берегу на своих надувных резиновых лодках. Археологи поздоровались с Наташей, сняв выгоревшие кепки, а Колька помахал ей рукой. Они уже прошли вперед, когда Наташа крикнула:.
— Колька! Погоди…
Она окликнула брата, подчиняясь тому безотчетному, смутному порыву, который часто двигал ее поступками. Колька обернулся, что-то сказал археологам и подбежал к сестре.
Быть может, оттого, что Наташа собиралась доверить брату нечто тайное и важное, она увидела его как-то по-новому. Словно впервые заметила она, как разительно изменился Колька за последний год. Ему не было и четырнадцати, а он казался Женькиных лет: долговязый, серьезный, худой, с давно не стриженными волосами, которые вились колечками на длинной загорелой шее. Прежде он был похож на отца — невысокий, плотный, с круглой крепкой головой, а теперь весь утончился, вытянулся, и отцовы остались в нем лишь глаза, синие, добрые, задумчивые. «В кого он такой в нашей семье? — подумала Наташа. — Да в меня же!» — радостно ответила она себе. Это впервые узнанное сходство с братом наполнило ее ощущением глубокого телесного родства с ним.
— Чего ты такой важный, Колька? Отрыли что-нибудь?
— Мы нашли сосуд пятого века. — Колька улыбнулся, показав белые, теснящие друг дружку зубы.
Наташа отметила про себя это «мы», но придираться не стала.
— Слушай, Колька, — сказала она решительно и быстро. — Я сегодня стала невестой Женьки.
— Ну да?.. — потрясенно произнес Колька.
— Вот кончу школу, и мы уедем в Сибирь или на Южный Сахалин.
— А ты сказала матери?
— Нет, — Наташа помрачнела. — Я хотела, но она ничего не слышит… Колька, что сталось с нашей матерью?
— А что? — Колька потупился.
— Она веселая была, смелая, ну совсем не такая… Разве ты не замечаешь?
— Замечаю.
Теперь Наташе казалось, что она окликнула Кольку вовсе не затем, чтобы поделиться с ним своей тайной радостью: ее мучила жалость к матери, страх за нее.
— А что мы можем сделать? — беспомощно сказал Колька. — Вот если бы отец…
— Попробуй, заговори с отцом о матери, дурак! — перебила Наташа. — Знаешь, Колька, я все боюсь, что что-то плохое случится.
— Почему? — Колька искоса, настороженно поглядел на сестру, и Наташа поняла, что он чувствует то же, что и она.
— Не так мы живем, как раньше жили, и мать не такая, и ничего хорошего не будет.
— Что же нам делать?. — повторил Колька.
— Я сама не знаю… Давай очень любить нашу мать и очень о ней думать…
— Давай.
Марья Васильевна и не заметила, как очутилась возле керосинового ларька. Было время, когда керосин не завозили по месяцам, и с той поры сохранилась у Марьи Васильевны жадность к нему. Одолжив у продавца четвертую бутыль, она купила керосину и пошла домой, с удовольствием вдыхая его едкий запах.
Подойдя к дому, Марья Васильевна увидела, что Парамониха развешивает белье для просушки, и вновь наполнилась ненавистью и обидой. Она глядела на тонкую фигуру Парамонихи, на ее бледные руки с темными ямками подмышек, на ее худые ноги, охлестываемые подолом платья, — было ветрено, — и никак не могла понять, что нашел в ней Степан. «А ведь я и сама была ледащей, когда мы познакомились!» — вспыхнуло в памяти. Руки ее дрогнули, взболтнув содержимое бутыли. Облить бы из этой бутыли домишко Парамонихи и сжечь его со всем скарбом!
Парамониха развешивала сейчас синие штанишки своей дочери, ее чулки и рубашонки, трусы и ковбойки сына. «И сожгла бы, — повторила про себя Марья Васильевна, — кабы не дети!»
Проходя, мимо вдовы, она сдержала шаг, подняла голову, спрямила стан. Пусть видит, что идет честная мужняя жена, не пропадуха какая-нибудь, гулена — заверни подол…
В доме Марья Васильевна застала непорядок. Еще накануне она набрала в палатке цветастого ситцу и за недосугом не успела спрятать его в сундук. Наташа развернула сверток и, закутавшись в ситец, крутилась перед зеркалом. Пестрый ситец, в белых ромашках и синих васильках, туго облегая Наташу, подчеркивал нежную стройность ее фигурки. «Будто маленькая женщина! — восхитилась Марья Васильевна, и на миг у нее мелькнуло: — Хорошо бы и впрямь сшить Наташе нарядное платье!.. Рано! — одернула она себя. — Девчонка! Порвет, испачкает, и вся недолга. Придет пора, все ей достанется!». И она строго сказала:
— Будет выставляться-то! Модница!
— Ой, мне так идет!.. — Наташа, повернувшись спиной к зеркалу, гибко изогнулась, ловя свое отражение в пыльной, мутной глади.
— Не о том думаешь. Тоже, барышня!
— Я о многом думаю, мама! — неожиданно серьезно и строго сказала Наташа и посмотрела в глаза матери.
Конечно, хорошо бы показаться Женьке в новом, красивом платье, а не в обычном, выгоревшем, коротеньком, едва до колен, которое она носила вот уже третье лето! Но сейчас не до того…
— Ладно, — не глядя на дочь, резко сказала Марья Васильевна, она угадала ее намерение. — Недосуг мне с тобой! — Она взяла ситцевую ткань за конец, смотала, стянула ее с дочери и бросила в сундук.
Среди дня стало припекать, парить, но горизонт оставался чистым, лишь чуть дымился от зноя. На рябинник налетели дрозды и принялись с жадностью оклевывать ягоды. На болоте без устали кричали журавли — не то сердито, не то жалобно. В выси на огромных медленных крыльях с одиноким криком пролетали цапли. По земле томительно разлилось ожидание чего-то. Но ничего не случилось, только Витька изобрел «вечный двигатель» с помощью извлеченной из телевизора лампы, да Марья Васильевна, справив домашние дела, пошла на пастбище доить корову.
По пути Марья Васильевна завернула в сельмаг. Только что кончился обеденный перерыв, и у прилавков выстроились очереди. Окинув наметанным взглядом полки, Марья Васильевна сразу увидела, что ничего нового не появилось. До пастбища было недалеко: стадо паслось сразу за околицей, на вырубке. Пеструха, завидев хозяйку, сама пошла ей навстречу. Марья Васильевна пристроилась на пеньке и подоила Пеструху. Будь оно неладно — опять полведра, ни чутка больше!..
— Вова! — окликнула она дряхлого пастуха.
Дедушка Вова подошел, он был иссушен годами и легок своим почти детским телом, казалось — он не ходит, а парит над землей.
— Пеструха не голодает у тебя? — спросила Марья Васильевна.
Пастух скользнул по ней безумный, будто ослепленным взором своих выцветших белых глаз, но ответил разумно и внятно:
— Такая не заголодует. Самая отважная животина в стаде, всегда лучшую траву ухватит.
— А по клеверищу ты ее пускал?
Старик отрицательно мотнул головой.
— Я ж тебе велела!
— Нельзя! — В белом взгляде старика мелькнула далекая усмешка. — Клеверище-то колхозное!..
— Тьфу ты! Куда ни ткнись — всюду колхозное! Зажали — не дохнуть! А ты бы тишком.
— Старой я на такие дела, — вздохнул пастух.
— Водку пить — молодчик, а дело делать — старой! — Марья Васильевна подняла с земли ведро. — Ладно, я тебе ужо попомню…
— Васильевна, а как насчет четушечки? — жалобно спросил дедушка Вова.
— Чего еще?
— Четвертушечку! — простонал старик.
— Не заслужил! — и Марья Васильевна пошла прочь.
Теперь ей наконец стало ясно, почему Пеструха отстает от колхозных коров. Все дело в кормах. Колхозное стадо пасется на заливных лугах, в стойловом содержании получает сладкое приречное сено; а поселковые коровы пасутся на сухотье, а сено жрут пустое, несочное. Вот и весь секрет Макарьевны, нечего было пытать у нее…
Когда Марья Васильевна вернулась домой, Степан собирался на работу в вечернюю смену.
— Оденься потеплей, — привычно сказала Марья Васильевна и хотела снести ведро в погреб, но тут вывернулся Витька и попросил кружечку молока. У них в заводе не было, чтобы дети чего просили, — они получали то, что определяла им Марья Васильевна.
— Может, тебе еще торту шоколадного?
— Не-е, молочка бы горячего! — Витька потер себе грудь, откашлялся и по-взрослому сказал: — Заложило, весь день перхаю, похоже — простыл.
— Коли простыл, ступай в постель, — сказала Марья Васильевна и тут поймала на себе пристальный, выжидающий взгляд Степана. — Ступай, — повторила она, — я тебе подам…