Александр Русов - Иллюзии. 1968—1978 (Роман, повесть)
— Познакомься, Алик, это Вера, мы учились в школе. Представляешь, какая неожиданная встреча! Что мы стоим? Пойдем ко мне.
Моя попытка незаметно исчезнуть не удалась.
— Все спешишь, спешишь…
— Работа, — сказал я.
— Никуда твоя работа не денется.
Он снова удерживал меня, будто боялся теперь остаться наедине со своим прошлым. Мы вошли в базановскую комнату.
— Снял бы нас, Алик. Пожалуйста.
— К сожалению, пленка кончилась.
— Ты ведь не сегодня уезжаешь? — обратился он к Вере.
— Сегодня, — сказала она, нервно улыбаясь, покусывая губы, хлопая ресницами. — Сегодня ночью. Я уже неделю в Москве. Побывала в нескольких институтах. Ваш — последний.
— Ну как же, Алик? Как нет пленки? Можно ее где-то достать?
Вдруг его осенило:
— Давай ровно в пять встретимся у проходной. Вместе заедем в магазин, купим пленку.
Как всегда, даже не спросил, могу ли я посвятить им сегодняшний вечер. Светлана будет ждать меня сразу после работы. По пятницам я не задерживаюсь. Впрочем, на то, чтобы купить пленку и щелкнуть их раз-другой, не уйдет много времени.
— В пять у проходной, — напомнил Базанов.
Он устало облокотился на письменный стол и как-то разом сник. После возвращения из санатория его иногда одолевали подобные приступы меланхолии. Еще минуту назад — огонь в глазах, стремительный жест, решительный взгляд, и тут же — апатия, полное равнодушие.
Я тогда плохо себе представлял, что творилось с Базановым, какой ураган коснулся его души. Его глаза все чаще походили на зеркало, которое ничего не отражало. На пустое зеркало или на сожженное поле, где ничего не росло. Заносимые ветром семена по-прежнему пытались прорасти, полевые цветы — зацвести, но невидимый огонь-суховей сжигал все живое. Ростки ссыхались, поникали, гибли, готовые раскрыться цветы желтели, сгорали, оставляя ничтожную горстку золы. Невидимый огонь пожирал все.
Когда я вышел из института, они уже ждали. Такая симпатичная парочка.
Быстро темнело, тускло-серые облака, казалось, навсегда обложили небо. Только теперь я сообразил, какой глупой оказалась наша затея.
— Съемка отменяется.
— Забыл аппарат?
— Погода неподходящая. А также время дня.
— Темно, что ли?
— Конечно. Зайдите лучше в фотоателье.
Вас там, голубчиков, лихо отделают, — подумал я. — Верочка склонит головку к твоему плечу, а ты, при твоей нефотогеничной внешности, получишься этаким бегемотом.
— Разве обязательно фотографироваться на улице? — спросил Базанов.
Мы стояли среди людского потока, хлещущего из дверей проходной. Нас обходили, толкали, оглядывали. С неба моросило. Выходящие из подъезда привычным движением выбрасывали вперед руку с зонтиком, над головами вспыхивали разноцветные купола.
— Ты при искусственном свете можешь снимать?
— Смотря какая пленка.
— Садись вперед, — приказал Базанов, открывая заднюю дверцу неизвестно откуда взявшегося такси.
— Куда поедем? — спросил шофер.
— Куда? — повторил вопрос профессор.
— На улицу Горького. Фотомагазин рядом с глазной больницей.
Сзади повозились и успокоились. Машина переваливалась с боку на бок. Мы переезжали трамвайные пути.
— По Садовому? — спросил шофер.
Я надеялся, что ответит Базанов, но Базанову было не до того.
— …А ведь говорила…
— Кто?
— Ты.
— Не может быть.
— Да.
— Глупые…
— Давайте по Садовому, — сказал я.
Водитель включил стеклоочиститель, несколько раз пикнул струйками чистой воды на лобовое стекло, и панорама города прояснилась.
Уже потом, читая базановские записи, сделанные в санатории, я вспоминал эту езду в автомобиле, возбужденный шепот на заднем сиденье и все, что произошло после. На какое-то мгновение прошлое, видимо, показалось Базанову спасительным кругом, брошенным судьбой, чтобы помочь выбраться из кризиса, очередного приступа депрессии. Да, депрессии. Впоследствии мне пришлось беседовать с лечащим врачом. Он-то и употребил это слово.
Верочка Брыкина. Все базановские женщины, включая эту, чем-то напоминали друг друга. Были среди них умные и глупые, простые и интеллигентные, одни могли служить пародией на других, иные — идеалом, но все они словно восходили к одному прототипу, фантастическому существу, сплавленному из пороков и добродетелей, прекрасного и безобразного, сильного и слабого, юного и дряхлого, грубого и утонченного, драгоценного и дешевого. Они должны были дать ему то, что не смогла ни одна в отдельности: утолить одиночество, возродить из пепла, окропить животворной водой.
На заднем сиденье шептали:
— Жору помнишь?
— Всегда гонял меня к «дураку»…
— Александр Александрович умер.
— Давно?
— Давно.
У Зала Чайковского свернули направо и остановились рядом с подземным переходом. Я вышел, они остались.
Магазин был полон. Толкались, протискивались к прилавку, но сдержанно, как бы вполсилы. Один пришел купить, другой — постоять, посмотреть, подышать этим воздухом. Знатоки обменивались репликами, новички прислушивались, кто-то вмешивался в разговор, задавал вопросы. Здесь текла обособленная, отдельная жизнь. В простенках висели фотографии, рекламирующие немецкую пленку, бумагу и аппараты, хотя ни то, ни другое, ни третье не нуждалось в рекламе.
Продавалась только отечественная пленка малой чувствительности. Я вернулся ни с чем.
— А где, Алик, еще может быть?
Я пожал плечами.
— В ГУМ, — распорядился Базанов.
Перед Пушкинской площадью такси задержал светофор. Перенесенный в новое место бронзовый Пушкин, у подножья которого я когда-то лепил снежки, с завистью посматривал в сторону Тверского бульвара. Исчезли два кинотеатра (в одном из них я смотрел первый свой фильм), аптека, шашлычная, пивной бар, переоборудованный лет пятнадцать назад в молочное кафе. На их месте возник сквер, построили новое здание «Известий», и маленькая, домашняя, уютная площадь Пушкина стала совсем другой.
Мы катили по улице Горького. Вниз. Моссовет, памятник Юрию Долгорукому. Телеграф, всякий раз иллюминируемый праздничной памятью детства. Высотная гостиница, возникшая на месте стареньких домов безвозвратно ушедших лет.
Остановились на улице 25-го Октября.
— Подождите, — сказал я.
— Конечно, подождем, — ответил Базанов, хотя обращался я не к нему — к водителю: таксисты не любят ждать.
В ГУМе удалось купить нужную пленку. Базанов радовался как мальчишка.
— Я же говорил!
Он говорил…
Обсуждали, куда ехать ужинать.
— В ресторане не поснимаешь. Или можно, Алик?
— Сегодня везде много народу. Пятница.
— Есть предложение, — сказала Верочка, — поехать ко мне в гостиницу. У меня отдельный номер. Так получилось, что…
Она еще долго объясняла, почему так получилось, жеманничала, строила из себя скромницу, хотя я с первого взгляда ее раскусил, и зря она только старалась.
— В гостиницу! — ликовал Базанов.
Отпустив такси, мы устремились в ГУМ. Базанов покупал вино, фрукты, шоколад, какую-то рыбу, консервы — широко, по-купечески много, с базановским размахом. Верочка сдерживала его, хватала за рукав, довольно хихикала. Чем дальше, тем меньше она мне нравилась. Оставалось лишь удивляться базановскому энтузиазму, даже с учетом того, что они вместе учились в школе и более двадцати лет не виделись. Виктор явно был не в себе. Как пьяный, хотя мы не успели выпить ни капли. Словно вздумал переиграть проигранную игру, наверстать упущенное.
Не составляло труда предсказать последствия нынешней его веселости. Для автора «термодинамической химии», эстета, восхищающегося монотонной восточной музыкой и древнерусской архитектурой, завтрашнее похмелье должно стать невыносимым, горьким, постыдным, тогда как неразборчивому, всеядному, обладающему луженым желудком, слоновьей кожей и бычьей шеей Базанову, которого мне неоднократно приходилось видеть и довольно хорошо знать, достаточно пятиминутного душа, чтобы забыть обо всем.
В памяти, как заклинание, звучало ранее им сказанное:
— Нам всем не хватает культуры.
И дальше:
— Я не говорю: образования. Скорее — способности к восприятию нового, тяги к знанию, не сулящей прямой выгоды, к достоинству и простой человеческой порядочности. Это и есть истинная культура. Она, Алик, закрепляется памятью поколений и даже передается по наследству! Побеседуй с иным ветхозаветным старцем. Откуда глубина, точность, необычность суждений? Такого ни один университет не даст. Что ни говори, в одном Капустин прав: культуру не отделишь от естественного чувства истории, от устойчивого ощущения времени. Иначе человек над собой не властен. Вырванный из исторической непрерывности, он не может ни быть, ни стать культурным. Нам остается рассчитывать только на будущее. И путь один — работать на него. Осознать это как долг и необходимость, ощутить как живую потребность. Лишь в этом случае из зерна что-то вырастет.