Степан Васильченко - Мужицкая арифметика
Морозиха рассказала, что этот дом очень стар, — построен еще во времена крепостного права для барских гостей-соседей, чтобы было им где ночевать после кутежей в хоромах.
— Тут они ночи догуливали. Тут уже им никакого удержу не было. Бывало, здесь вокруг дома друг за другом, простите, голые…
— И как это до сих пор не сожгли нашу Романовщину? — удивлялся я.
Потянулась ко мне тихонько:
— Каждый день ожидаем!
— Ваши паны плохо относились к народу?
— Паны, как все. Вон, видите: одну из них наша бабушка палила да недопалила, — понятно уж, какая она хорошая была… — Морозиха показала глазами на стену. На голой облупленной стене одиноко висел в обгорелой раме писанный маслом портрет какой-то старой барыни.
Чтобы получше рассмотреть, я поднес ближе к нему свечу. Вдруг из-за портрета тенью метнулась летучая мышь, покружилась по комнате и черным листком прилепилась к стене.
— Нет на тебя погибели — откуда ты взялась! — всполошилась Морозиха. — Может, это прилетела сама панна.
Я стал пристально рассматривать портрет; он был просто жуток: лицо острое, как у крысы, из-под век с обкусанными ресницами, — змеиные зеленые глазки. Улыбка медовая, на шее — пышный бант…
— Что это за пугало?
— Это та самая Екатерина Романовна, панна, что владела нами, когда еще крепостными были. Она так до смерти и оставалась панной. Да вы, верно, слышали о ней. Народ в местечке до сих пор вспоминает про нее… О бунте на ярмарке, что случился при панщине, не слышали? Может, родители или деды рассказывали? Мы хорошо об этом знаем, потому как в этом была замешана наша бабушка… Из-за нее и началось все это, — Морозиха заводила разговор, на который я и рассчитывал. Подзадориваю:
— Что-то я слышал об этом в детстве, да уж позабыл. Если не торопитесь — садитесь, расскажите.
— Это долгая песня, а мне нужно бы… — помялась она для виду, однако, глянув по сторонам, присела. — Может, вы бы хотели лечь отдохнуть, а я сразу же со своими глупыми разговорами… Ну, коли начала, так уж докончу.
— Лукера! — кликнули со двора.
Морозиха вздрогнула.
— Чего-то меня мой хозяин кличет… Нет, пусть уж в другой раз расскажу. — Встала, думает о чем-то, потом в нерешительности: — Что-то я хотела вам сказать? Ага! Вы не из боязливых?
— А что разве?..
— Лукера! — сердито и нетерпеливо снова крикнул во дворе Мороз.
— Что это ему так некогда? — и, не досказав, Морозиха махнула рукой, бросила второпях «спокойной ночи» и выбежала. В сенях она почему-то испуганно хлопнула дверью.
Что случилось?
Прислушался — отчего-то тревожно зашумел над домом лес, будто, оторвавшись от корней, бежал куда-то без оглядки. Я глянул в окно: ночь, как вороново крыло. Сверкнула молния, на миг приподняла над лесом черное покрывало и озарила кипящее зеленое море. Потом будто удар гигантского молота по наковальне: грохот среди леса. В комнате испуганно задребезжали и зазвенели все стекла сразу. Гром. В окна то и дело врывались синие молнии, заглядывали повсюду, шарили по всем углам, будто кого-то искали. Потом также мгновенно исчезли. Зашумел такой ветер, что дом ходуном заходил. Вот-вот рухнет.
Вдруг меня точно что-то подбросило: где-то совсем рядом раздался хриплый, приглушенный крик о помощи, тонувший в гуле лесной бури. Слов я не разобрал, однако было несомненно, что это человеческий голос. Ушам своим не верю: «Что это — галлюцинация? Так нет же, нервы мои в порядке. Или, может быть, кто-нибудь из Морозовой семьи сыграл неуместную шутку?»
— Кто здесь? — спрашиваю сердито.
Голос сразу утих. Но вот немного погодя новый порыв бури. Снова вопль. Меня даже прошиб холодный пот. Прислушиваюсь: не то голосит, не то поет… Звуки кажутся какими-то неестественными, неживыми, будто выжаты под прессом. Через некоторое время — что за диво? Какая-то исковерканная хриплая песня, в которой можно было разобрать лишь отдельные слова: «Ой, бежит Морозивна между… возами… а за ней…»
Эге! Да не граммофон ли это? Только откуда ему здесь взяться? К тому же еще ночью, в грозу? И что это за пластинка? Что-нибудь из старой украинской драмы? И мысль напряженно ищет разгадки, бьется, как пойманная птица: «Может быть, здесь что-нибудь другое! Может быть, это бурей доносит ко мне с хутора по каким-то не известным мне законам акустики… Чепуха!»
Вдруг вижу: в окне Морозовой хаты свет. «Так это же он у них в хате! Это они после ужина развлекаются, слушая граммофон».
Желая рассеять все сомнения, встаю, чтобы выйти во двор. Но свет в окне, как нарочно, гаснет: очевидно, наслушавшись, легли спать.
А все же я рад, что, наконец, разгадал загадку. Действительно, граммофона уже не было слышно. Я лег спать.
Буря не утихает, скрипят на чердаке стропила. Дремлется. В лесу гудит, свищет, сверкает. В лесу кого-то душат так, что даже суставы хрустят, трещат ребра. Но вот над самым домом грянул, точно разразился страшным хохотом, гром, и тотчас же после этого над самым ухом снова заскрипел граммофон. Теперь я уже ясно разбирал слова старинной драмы: кто-то зовет на помощь какого-то Демка́.
Снова порываюсь встать. Но сон уже хищно держит меня в своих когтях. Казалось, что я лежу, опутанный веревками.
Разбудил меня чей-то ласковый голос.
— Вставайте, уже день!
Продираю глаза: где я? Окна в комнате открыты. Воздух свежий. Слышится птичий щебет. Зеленые ветви сплелись высокой стеной перед окнами. Кленовые листья пронизаны лучами раннего солнца и кажутся литыми из тусклого зеленого стекла. А там, выше, просыпался косматый, окутанный туманами лес, стряхивал с себя ночные кошмары: «Фу, ну тебя!» Улыбнулся я жаркому солнцу и прояснел.
Не соображу никак, где я, не знаю, кто меня только что окликнул. Вдруг снова:
— Слышите? Или вы еще спите?
Озираюсь по сторонам. В комнате у стола — девушка в праздничном наряде. Ставит на стол молоко и хлеб… Только теперь я все вспомнил. Девушка застенчиво улыбается:
— Вы бы еще спали, а я разбудила вас. — Потом деловито: — Мы сейчас все уходим из дому — может, что нужно, так говорите сразу.
— Куда это вы так? В церковь? — спрашиваю, поглядев на ее праздничный наряд.
Смеется.
— В какую церковь! В Романовщину, на музыку!
Рассказывает: господа куда-то поудирали, а теперь там — как в котле: вырядили свинью в господское платье, посадили в фаэтон и возят, как барыню, а за ними — людей!.. И песни, музыка…
— А вы любите музыку?
Сконфузилась, засмеялась.
— Ну, а как же!
— Я слышал, у вас в роду все певцы да музыканты?
— Всякие есть.
Я мгновенно вспоминаю ночное происшествие.
— Ага, — спрашиваю, — вчера вечером у вас в хате не заводили граммофон? Когда буря была?
Девушка глянула удивленно:
— Граммофон? Нет, у нас нету граммофона.
Потом внимательно поглядела на меня и засмеялась:
— Да ведь это вы шутите? А я сначала и вправду поверила.
— Уверяю вас, что не шучу. — Рассказываю о ночном происшествии. Не поверила. Подумала, видно, что сочиняю, чтоб задержать немного ее, красавицу.
— Не, обманываете! Ну, мне пора итти. — И ушла, напевая: «Ой, пьет Байда…»[6]
Думаю: нет, пусть она мне, эта красотка, головы не морочит, граммофон все-таки играл, и не иначе, как у них в хате. А скрывает она это, верно, потому, что граммофон взяли в какой-нибудь экономии, и она не хочет, чтобы я об этом знал.
Пошел бродить по лесу.
Вырвавшись порой из шумного, жаркого города, точно из охваченного пожаром здания, изувеченный, обгорелый, когда, казалось, на мне еще дымилась и тлела одежда, я спешил всегда в лес, чтобы гасить себя и залечивать свои раны. Там, на безлюдье, я держал совет с деревьями, какой бы сплести наилучший венок в подарок беспокойным людям.
И теперь я ходил по лесу среди деревьев, будто среди своей родни. Рассказывал им о той жизни, которая гремела в городах, о том, как рушились тюрьмы, — как волновались, точно море, знамена, как приветствовали свободу фанфары и трубы. Деревья шумели мне в ответ свои старые песни и легенды! Всей своей молчаливой толпой шли они вслед за мной, показывали древние руины, рассказывали: «Вон тот островок на этом заросшем пруду соорудили когда-то крепостные женщины, таская мешками землю. А этот кирпичный фундамент среди зарослей бурьяна — развалины господского театра, где играли и танцовали обученные крепостные. Потом, если они чем-либо не угождали барам, их драли розгами… Ты слыхал об этом?..»
Воздух пьянит меня. Я ложусь под березой, и вся моя аудитория, как по команде, останавливается, расположившись вокруг меня живописным кольцом. И шумный зеленый орешник, и веселое войско белых берез, и краснокорая толпа меланхолических сосен…
Легкая усталость смежила мне веки. Почему-то припомнился обгорелый портрет уродливой барыни. Зашумели сосны: «Баю-баю». Потом мне слышится или снится, будто прилетел какой-то крылатый музыкант, кашляет среди веток орешника, шуршит листами нот… «Лесную балладу! Лесную балладу!» — шумят вокруг. И находит он в нотах старинную «лесную балладу» и начинает наигрывать на струнах что-то неясное о двух нареченных… Одна — барыня, а другая — крепостная.