Юрий Нагибин - Поездка на острова. Повести и рассказы
Дедок слушал разговоры охотников, и странное равнодушие владело им, все стало вдруг чужим, далеким, безразличным…
Привязав челноки и попрятав в траву весла, охотники гуськом двинулись к лесу. Дедок побрел следом. Пропетляв среди кочек и болотных озерков, тропинка взбежала в лесную сушь и стала широкой лесной дорогой. Охотники прибавили шагу, а Дедок поотстал. Затем он увидел, что охотники сдержали шаг, видимо, поджидая его. Он махнул им рукой и свернул с дороги, будто по нужде. Он стоял, привалившись к стволу березы, пока голоса охотников не замерли вдали, а вокруг остался лишь шорох листьев да нежный постук молодого дятелка. Дедок вышел на дорогу и медленно побрел вперед. В траве ярко краснела крупная, с клюкву, брусника, голубели, будто инеем подернутые, ягоды гонобобеля. Дедку захотелось почувствовать во рту горьковато-сладкий, прохладный вкус раздавленной языком ягоды, он наклонился, но в ушах зашумело, и красноватый туман прихлынул к глазам. Он выпрямился и поспешно заковылял вперед.
Слабость была в шее Дедка, которой хотелось уронить голову; слабость была в плечах, желавших скинуть с себя собственную тяжесть; слабость была в руках — висеть бы им плетьми и ничего не держать, не поддерживать; слабость была в ногах — подгибались, дрожали колени, подворачивались ступни, ноги не могли больше нести на себе тело Дедка. Он держал всего себя в крестце, в его единственно надежной, окостеневшей прочности.
Дорогу поспешно, но неробко перешел тощий, костлявый, в грязно-желтой шубе заяц. Посмотрел на старого человека и ушел в чащу, в сухотье опавших листьев и зелень живых трав. Дедок позавидовал зайцу: хорошо тому на четырех подпорках; любая дрянь — заяц, еж, мышь — опирает себя оземь четырьмя конечностями, а человеку дано лишь две слабые подпорки. Дедку захотелось опуститься на четвереньки. «Нельзя, — приказал он себе, — неси до конца свою человеческую муку». От слабости, от соблазна лечь и не двигаться у него помутилось в голове. Он и помнил и не помнил, где он и куда бредет, то видел, то не видел обступивший его со всех сторон лес и дроздов, перелетавших с дерева на дерево, будто кто-то швырял пригоршни дроби.
Вдруг словно разорвалась мутно-зеленая ткань, лес распахнулся опушкой, и впереди возникло что-то огненно-рыжее, как шерсть лисицы. Вначале это огненно-рыжее было совсем близко, затем отдалилось, освободив место другим многочисленным, более тихим краскам. Краски оконтурились, стали пахотой, картофельным полем, плетнем, крышами изб, тополями, полоской реки, а рыжее — кустом рябины с рано опаленными осенью гроздьями, что росла в его, Дедка, огороде. Впереди была деревня, был его дом, но, увидев эту уже близкую цель, Дедок понял, что ему не дойти. Он не чувствовал ни боли, ни страдания, даже валившая с ног слабость перестала быть чем-то чужим, враждебным, мешающим, стала им самим. И совсем просто и легко стало не быть, достаточно опуститься на землю. «Нельзя, — сказал себе Дедок, — нельзя помирать раньше смерти». То, что мучило его все долгие дни и ночи, проведенные на печке, нашло наконец свой ответ: все, что было, было лишь для того, чтобы он прошел этот последний путь.
Земля то подымалась перед ним вверх — со всеми деревьями, избами, с ярко-рыжим кустом рябины, с синей полоской реки, — то стремительно ухала вниз, кружа, дурманя голову, земля укачивала его, как в детстве укачивала зыбка, а Дедок все шел и шел к своей недостижимой цели.
Новый дом
С тем безошибочным чутьем, какое дает близкое общение с природой. Анатолий Иванович угадывал, что зима в этом году будет ранняя. И не в том дело, что сейчас, в первые дни сентября, пожелтели березы и мрамористым разводом тронулись листья кленов, что дрозды оклевывали послащавшие, пунцовые от спелости гроздья рябины, что утренник уже солил и жестянил траву, задергивал хрусткой корочкой лунки от коровьих копыт на болоте и вымораживал их досуха. Бывало и прежде, что деревья рано желтели и даже облетали, что дрозды уже в августе догола обирали рябинник, случались и ранние заморозки, когда на зорях пристывали к берегам охотничьи челноки; ничего не значил и преждевременный прилет северной дичи — чернети и гоголей. Так бывало, и все же долго еще теплилась тихая жизнь в природе, вольно играла мглисто-синяя вода озера, тучами темнели на чистой воде утиные стаи, и до самых ноябрьских праздников длилась охота.
А сейчас Анатолий Иванович твердо знал, что еще до исхода сентября ударят морозы, улетят в теплые края утки и надолго уснет озеро Великое. Не осенним, промозгло-влажным холодом дышали рассветы, а сухим, жестким, с морозным привкусом антоновского яблока; не осенний, мутно-желтый, в низком волглом небе глядел месяц, а мертвенно-бледный, чистый, в льдисто-голубом ореоле, в бесконечной выси; и земля была твердо-гулкой, будто ее сковало уже изнутри.
Анатолий Иванович не любил зиму. Ему было трудно зимой: по сугробам на одной ноге далеко не ускачешь — костыли уходили в снег. Потому и охотиться зимой он не мог. Правда, до реки он кое-как добирался и ловил сетью рыбу подо льдом, но делал это по нужде, а не по душевному влечению. Зимой ему было одиноко и скучно. Здоровые мужики уходили на сторону плотничать и столярничать, а он оставался с женщинами и стариками, печально ощущая свою слабость.
Все, что подспудно творится в природе, что таится за обманчивой видимостью, прежде чем стать явью, обнаруживает себя близ воды. Придя на Великое, Анатолий Иванович еще крепче уверился, что, едва успевшая запестреть, осень готова уступить место зиме. Слабый, очень студеный северный ветер почти не тревожил воду, лишь изредка по тяжелой, тускло-свинцовой глади пробегала короткая рябь, будто озеро поеживалось. Тишина такая, что слышно, как переругиваются рыбаки в далекой Прудковской заводи. Камыши и сита, чуть наклонившись, окоченели — ни шороха, ни движения; недвижны и толстые серые с белым подбоем тучи, обложившие небо. Каждое время года творит свою работу, но сейчас осень отдает зиме травы еще зелеными, деревья — необлетевшими, озеро — не вспухшим от дождей.
Раз так, Анатолий Иванович решил остаться на озере, пока не кончатся патроны. Дичи было немного. Чирки-трескунки уже улетели на юг, кряквы стаями держались на чистой воде, и к ним было не подступиться. Налетели с севера свиязи и, не задержавшись, потянули дальше. Изредка подсаживались гоголи, красноголовые нырки-шушпаны, да на вечерке в углу Кобуцкой заводи, у самого берега, удавалось сбить влет чирка-свистунка.
Ночевал Анатолий Иванович в лодке под береговым бугром, увенчанным двумя вязами, далеко над водой простершими свои ветви. На всем Великом не было лучшего места для ночевки: затишек, образуемый берегом и деревьями, обычно всю ночь сохранял тепло, отдаваемое землей, и Анатолию Ивановичу спалось тут едва ли не лучше, чем дома. Но сейчас и в затишке было нестерпимо холодно. Ветви вяза легко сдерживали порывистый ветер, но были бессильны перед нынешним сивером, который не дул даже, а как-то студено натягивал воздух. И не было тепла от земли, и на рассвете вода подергивалась игольчатым салом, а у береговой кромки — ледком; мохнатый иней покрывал листья, кору и ветви вязов, лодку, ватный костюм и сапог Анатолия Ивановича, и когда он вскакивал на раньи в хрустящей, негнущейся одежде, ему казалось, что нутро его тоже выхолодило инеем. Одеревеневшими руками он подтягивал к себе ружье — ствол был совсем белым и светился в сумраке, — затем тяжело отталкивался веслом от берега. Игольчатый лед шуршал и чуть позванивал, лодка врезалась в камыши, туго клоня их к воде, и за кормой черно вспухала чистая вода. Порой, уже в некотором отдалении от берега, из-под самого носа лодки с оглушительным шумом подымалась кряква, неправдоподобно громадная и медлительная, и Анатолий Иванович всегда успевал выстрелить, заранее зная, что промахнется, потому что не слушались руки.
Сидя в шалаше на утренней зорьке, он все время тихонько трясся от холода. Вода вокруг шалаша постепенно светлела, всполошенный крик подсадной оповещал его о подлете или подсадке уток, он приподымал ружье и стрелял, чаще промахиваясь, неверной от дрожи рукой, иной раз попадал, выезжал за добычей и вновь возвращался в шалаш. Но ни разу у него не мелькнуло: к чему эта мука, не лучше ли вернуться домой, к сухому теплу печи? Как бы худо ни приходилось ему, все равно не было на свете ничего лучше этой охоты, и она должна была скоро кончиться, и потому надо взять все, что можно.
Согревался Анатолий Иванович лишь к полудню, и тогда объезжал густо заросшие заводи и, случалось, подымал уток, хотя теперь они не подпускали его ближе чем на сорок-пятьдесят метров; он бил без промаха, потому что руки его становились теплыми и живыми.
За все дни он никого не встретил на озере: видать, мужики, как и всякую осень, уже собирались из деревни в отход.