Анатолий Кузнецов - Селенга
Ваня приносил заводские новости, рассказывал, в каком был кино, спрашивал у нее совета: жениться ему или еще подождать. Бабка заводила с ним обстоятельные разговоры на эту тему и советовала жениться поскорее, но с умом.
Постепенно она привыкла ждать его, и хотя работы уже не было, он иногда забегал, чумазый, пахнущий железом, приносил кедровых орешков или пакетик чая и сидел у нее часок.
Однажды он явился возбужденный, шальной. Он сообщил, что его переводят монтажником на Братскую ГЭС, что он страшно рад, что он целый год просился туда, и вот наконец монтажные работы развернулись. А женится он уже, пожалуй, там, на стройке.
У бабки опустились руки. Весь вечер она была сама не своя. Все уезжали, точно сговорились, на Братскую ГЭС. Она плохо представляла себе, что значит эта Братская ГЭС, знала только, что о ней говорили все в Иркутске.
Ну что ж, ей хотелось, чтобы Ваня нашел там свое счастье, чтобы встретилась ему милая, ласковая девушка и стала его женой, чтобы он хорошо зарабатывал.
Она собрала ему в узелок сушеных ягод, банку варенья, блинчиков на дорогу и, когда он пришел прощаться, всучила насильно. Он для видимости отнекивался, но, конечно, остался доволен.
Бабка Груня опять села перед окошком, вышивала на коврике кота с бантом, похожего на Потапа, думала о жизни.
У нее был старый-престарый репродуктор-тарелка: он был на совесть сработан и говорил не хуже теперешних коробок. Она вдруг пристрастилась к слушанию радио.
Каждое утро, в седьмом часу, бабка Груня просыпалась под звуки гимна и слушала, как по радио произносили: «Доброе утро, товарищи!»
Она слушала весь день, до поздней ночи, — и настораживалась, когда передавали иркутские последние известия. Иногда в них говорилось о Братской ГЭС, и вскоре бабка знала до мельчайших подробностей все новости оттуда.
Она шла к соседу, бондарю Ларионычу, и рассказывала ему. Ларионыч строгал клепки для бочек, дивился и шамкал:
— Што только робят, сукины дети! От шамашедший народ.
Одна передача запомнилась бабке. Это было в январе. Сообщали, что на ангарском льду, среди торосов, работают плотники и строят какой-то зуб, а что за зуб — бабка не поняла.
В Иркутске в тот день было сорок два градуса мороза. Бабка Груня не была в Братске, знала только, что это далеко на севере, среди лесов и гор. Учительница Ядвига Львовна некогда рассказывала, что там даже летом в земле вечная мерзлота.
Бабка представила себе людей, работающих на льду, огромный деревянный, весь обледеневший зуб, который для чего-то нужен. Она подумала, что там сейчас, должно быть, все пятьдесят.
По радио назвали фамилию лучшего плотника — комсомолец Андрей Долохов. Ее младшего сына тоже звали Андреем, и она стала думать, что, если бы он остался жив, он бы, наверное, тоже поехал туда, на ангарский лед с торосами. Он рос непоседливым, непослушным мальчишкой.
Она забывала, что, если бы ее Андрей остался жив, он уже не был бы мальчишкой-комсомольцем. В июле исполнится тридцать шесть лет со дня его рождения. Вероятно, у него была бы семья, а у бабки Груни — внуки. Но она все думала, думала.
И постепенно ей стало казаться, что это не плотник Долохов, а именно ее Андрей там, на строительстве, и это о нем говорит радио. Она сознавала, конечно, что нагородила бог весть что, но ей хотелось так думать. Она терпеливо ждала каждую передачу, и иногда действительно упоминали о плотниках Долохова. Тогда ей не сиделось, она семенила по комнатам, все у нее падало из рук, она смеялась и тихонько ахала.
Потом о Долохове долго не передавали. Она все беспокоилась, ходила к Ларионычу, просила взглянуть газету:
— Об Андрюше не пишут?
Сама она читала слабо, у нее в глазах рябило от мелких букв.
— Што за глупая, шамашедшая баба, — ворчал Ларионыч, но откладывал фуганок, надевал очки с разбитыми стеклами и шел к почтовому ящику.
Так он прочел ей однажды ругательную статью: о том, что на Братской ГЭС не уделяется должного внимания быту молодежи, что в ряде общежитий неуютно, испорчены репродукторы, горят тусклые лампочки, не хватает стульев и графинов, и бранили разных начальников за это.
Бабка Груня слушала внимательно. Вспомнилось ей, как она сама, еще девушкой, в 1919 году, тоже жила в общежитии, в «коммуне», как тогда говорили. В трескучие морозы ездили они под станцию Тетерев на заготовки дров для паровозов. Тогда радио еще не знали и лампочек не было.
Покойный муж только еще начинал ухаживать за ней. Они голодали, обмораживались, пели революционные песни о наступающем новом мире — тогда все запросто верили, что до коммунизма рукой подать.
Сколько лет прошло с тех пор, вот она уже старая, и сыновья ее уже были бы немолодыми, а все оказалось труднее и сложнее, она не дожила до коммунизма, и жизнь прошла. Появляются все новые молодые — и все продолжают строить, валят леса…
Бабка Груня знала, что скоро, конечно, она умрет. Умирать ей не хотелось.
Она подумала о том, как жутко коротка длинная жизнь человека, но ей не пришло в голову обижаться на это. Она говорила себе, что это не печально, что она не дожила, — ну что ж, может быть, Андрей доживет или ее постояльцы из техникума, дочка учительницы Валюшка, монтажник Ваня и его будущая милая, ласковая жена. Они увидят иную, лучшую жизнь, решила бабка — и всплакнула, порадовавшись за них.
Давным-давно, еще на второй год замужества, она вышила большой ковер с оленями.
Молодые, на крепких пружинистых ногах, олени скакали через леса к далеким сказочным горам. Она тогда с ног сбилась, искала нужное мулине.
Старик любил этот ковер; он висел над люлькой, дети водили по нему пальцами.
Ковер и посейчас висел на том же месте. Нитки оказались добротными, почти не выцвели, олени казались вышитыми вчера.
Бабка сняла ковер со стены, старательно выбила из него пыль на крыльце и скатала ковер в трубку. Добавила вязаные салфетки, кота с бантом, похожего на Поташа, все, что у нее нашлась более или менее ценного.
Она решила отослать это в общежитие на Братскую ГЭС. Ей оно уже ни к чему, а там голые стены, нет графинов и неуютно при тусклых лампочках. Жаль было, правда, оленей: с ними связывались воспоминания чуть не целой жизни.
В ковер она засунула лист бумаги. Письмо писала долго, карандаш как на грех ломался, неровно царапал большие буквы, а послание получилось куцее: «Дорогие ребятки, пишет вам старая пенсионерка. Хочу как-нибудь помочь вам в вашей трудной жизни и вот посылаю свое рукоделие».
Одна вещь ее озадачила: у нее не было ни одного адреса. Об Андрее не передавали. Она долго не решалась, не знала: там ли он, да и один ли Долохов на стройке? Она решила просто надписать: «В главное управление, для какого-нибудь общежития», — уж они там как-нибудь поделят.
В комнатах стало голо и серо. Бабка подумала, что, если хуже у нее теперь, это пустяки, не замуж же ей выходить, а лучше станет в каком-нибудь общежитии, успокоилась таким нехитрым доводом и принялась обшивать полотнищем тугой сверток.
ЮРКА, БЕСШТАННАЯ КОМАНДА
По раскисшей от дождей дороге ехал грузовик. В открытом кузове, укрываясь под рогожами и мешками, жались друг к дружке четверо колхозниц, а в кабине сидели шофер Горлов и семилетний пассажир Юрка. Люди они были разные, не нравились друг другу и не разговаривали.
Погода стояла отвратительная. Конец лета выдался какой-то гнилой; дожди зарядили вторую неделю подряд — однообразные, моросящие, с ветром, и многие в округе опасались за урожай.
Машина месила колесами грязь, шарахаясь из стороны в сторону, вползала на скользкие бугорки, чтобы снова нырнуть в очередную выбоину. Очиститель на ветровом стекле слабо елозил туда-сюда, только развозя грязь, и Горлов опустил боковое стекло, чтобы сподручнее было выглядывать вперед.
Дорога как раз загибалась, обходя петлей обширную пойму, и путники могли бросить взгляд на пройденное, на пойму, на видневшийся еще совхоз, из которого они уезжали.
На юру, открытый всем ветрам и хлябям, он лепился грязными унылыми кубиками мазанок, с редкими общипанными деревцами между ними. Ветер срывал с труб водянистые струйки дымков. Понурые коровы брели вдоль обтоптанного и загаженного пруда, похожего на лужу.
Непонятно, кому первому взбрело на ум поселиться в этих бесприютных степных местах и что искали здесь древние люди — невиданные ли клады или спасение от последней нищеты. Но жили они сотни лет, плодились, умирали, ставили новые мазанки взамен обветшалых. Суховеи жгли молоденькие сады, а люди с необъяснимым упорством снова их сажали. Люди могут жить где угодно, только непонятно, зачем они это делают. И поскольку шофер был сам из этих людей, он с недоумением и досадой закрыл стекло и углубился в пристальное созерцание ползущей черной коварной колеи перед радиатором. Ему мучительно захотелось выпить.