Петр Замойский - Восход
— Под мостом? — удивился Григорий.
— А что же?
— Караульщики не полезут под мост, испугаются.
— Найдем фронтовиков, — проговорил Илья, — не струсят. У некоторых винтовки для острастки и для храбрости есть.
Мы сидели дотемна. Договорились, что караулы следует выставить только на концах улиц. Мост оставили в покое.
Приказы были переписаны. Григорий их подписывал, расписались и все члены комитета. Документы важные — на каждом печать. Роздали их членам комитета и пошли наряжать караулы. Мы с Никитой и Соней направились домой.
Было уже темно. Под ногами хлюпала грязь.
— Ну, Соня, как тебе нынче понравилось? — спросил я. — Не боишься?
— Чего бояться!
Мы проводили Соню до ее дома. Когда подошли к нашей избе, Никита сказал:
— Видать, славная девушка.
В доме все уже спали, кроме матери. Она ждала нас в темноте. Зажгла пятилинейную лампу, на дне которой было совсем мало керосину, и торопливо принялась собирать на стол. При этом она не молчала. Не в ее натуре молчать. Сперва она делала нам проборку вообще.
— Ушли — и пропали. Не жравши целый день. Хоть бы далеко были, а то вот тут. Ждала, ждала, у самой кишки подвело. Похлебка-то не остыла еще. Курятиной пахнет?
— Пахнет, мама. Гляди, сколько жиру. На два дня хватит.
Тут за одного меня взялась. Упрекала, что я заморил своего товарища, что и сам-то иссох и — «что, тебе больше всех, что ль, надо?»
— Убьют тебя, право слово, убьют, — заключила она. И заранее по моей душе всплакнула.
Но я знал ее натуру. С горя мать редко плакала, в таких случаях уходила в себя, крепко поджимала губы и молча давала кому-нибудь из детей подзатыльник. Попадется, отец — и ему достанется. Но отец знал ее характер и уходил «от греха подальше». Если ей становилось совсем невтерпеж, она отправлялась к куме Мавре и пропадала там весь день.
Теперь мать всплакнула не потому, что «убьют меня», а потому, что была довольна мною, что характером я пошел не в отца, а в нее, в мать. Так ей думалось, так ей, вернее, хотелось. Что ж! Пусть. За эти дни я не заметил, чтобы мать с отцом ругались, как прежде. Нет, не было. Поворчат друг на друга — и все. Может быть, нас стесняются? А может быть, время иное. Мать стала добрее к отцу, не обзывает его «глиной», «кислятиной», «нелюдимом» и другими прозвищами, которые соответствовали его характеру, и потому он их не любил. В голосе ее не было того раздражения, как прежде. Года, что ли, сказываются? Или нужда миновала? Земля теперь есть, хлеб водится, обидеть некому, а заступиться есть кому.
— Отец спит? — осведомился я.
— Дрыхнет, — ласково сказала мать. — Умаялся лысый.
И она тихо засмеялась. Потом спросила:
— Куда вы его, идола, присудобили?
— Это, мать, тайна.
— К кому он, говорю, пойдет хлеб вешать?
— Ни к кому. Без него обойдутся.
— Это почему же без него? — строго, с обидой спросила мать.
— Похрабрее, те пойдут, — не сдавался я. — А ты откуда знаешь, что хлеб начнут перевешивать?
— Чай, он сам сказал мне. Только не сказал у кого.
— Правильно сделал. Скажи тебе, а ты — Мавре, а Мавра — всему свету. Ты меня, мать, прости, ты на язычок слабовата.
Мать вздохнула.
— Обидно, сынок, не даешь мне скастки, а я, правда, болтлива. Привычка.
— У Мавры научилась.
— Мавра… что-о, — протянула мать и вышла в сени за молоком.
Как ни устали мы, а спать не хотелось. Никита все время молчал, он прислушивался к нашему разговору. Некоторые слова были ему непонятны.
— Что такое «присудобили»? — тихо спросил он.
— Приспособили, включили, назначили. Это она насчет пятерки. В какую пятерку отца назначили?
— А «скастка»?
— Скидка, — ответил я.
— Мне надо знать эти слова.
— Да, тебе придется побыть тут одному. Послезавтра мне надо ехать в город. По дороге загляну в некоторые села — как там идет дело? А тебе кое-что скажу…
Мать что-то долго не идет. Молоко в сенях, на полке. Подойти да взять. А ее все нет и нет. Уж не к Мавре ли пошла? Я вышел в сени, тихо окликнул ее. Нет.
Входя в избу, объявил Никите:
— Пропала наша старушка.
— Придет, — успокоил Никита. — Что ты мне сказать хотел?
— Мой совет: не подходи к мужицким амбарам. Имей дело только с комитетом. Ни в какие споры с мужиками не входи. Этим будут заниматься комитетчики. Ты — приезжий, рабочий, береги свой авторитет. Беседуй, разъясняй, просвещай. Ссоры будут — не вступайся. Это я могу делать. Меня знают, и я их знаю. А тебя могут провести и обмануть. Хуже того, натравят бедноту или подкулачников. Помни, что ты здесь не просто рабочий Русанов, а представитель рабочих. В твоем лице будут уважать рабочих.
— В обысках участия не принимать?
— Ни в коем случае. Иначе все будут валить на тебя и на рабочих вообще. Вот если сдадут комитетчики, тут действуй смело.
— Хорошо.
— Еще вот что, Никита. Ты не обижаешься, что тебе такие наказы даю? Ведь я деревню-то знаю лучше тебя.
— Правильно.
— Ты пьющий?
— Выпиваю.
— Я и сам выпиваю. Спрашиваю вот почему. Некоторые продотрядчики проваливались на этом. Кулак первым делом пробует споить, а потом подкупить. И все это обнародовать. И будет кричать: «Вот они, продотрядчики, пьяницы, грабители!»
— На такое не пойду, — твердо сказал Никита. — Меня не споят и не подкупят.
— Не пей ни с кем, даже с комитетчиками. Илья или Гришка иногда любят закладывать. Но они свои. А если кулак узнает твою слабость, он обязательно повернет ее в свою пользу. Не сам, а через людей. И не заметишь, как попадешь в сети. Рухнет вся твоя работа.
Лампа почти догорала. В избе полумрак. Вероятно, только у нас и был огонь. Керосин в лавку завозили все реже и реже. Появились коптилки. У нас мать уже держала такую в запасе. Наконец лампа мигнула и погасла.
— Вот и все, — сказал я. — Но где-то должны быть свечи.
Свечки, вернее огарки, отец всегда складывал за образа. Поискав, я извлек из-за иконы три огарка. Зажгли один. Изба оказалась в полумраке. Вдруг кто-то тихо постучал в окно. Мы вздрогнули. «Кто бы? — подумал я. — Мать не постучит».
Стук повторился. Я подошел. На меня сквозь стекло смотрело чье-то лицо.
«Мужчина или женщина? Выйти или нет?»
Охватила робость. Снова глянул и явственно увидел, что человек машет рукой, указывая на крыльцо.
— Сиди, Никита, я один пойду.
— А я только в сени.
Изба наша стояла не вдоль улицы, а поперек. Окна выходили в переулок. Открыв дверь в сени, я спросил:
— Кто там?
— Отвори, — послышался женский и как будто знакомый голос.
— Ты кто? — шепотом спросил я.
— Не узнал? Пусти в избу, скажу что-то.
При тусклом свете женщина хотела снять платок, но, увидев Никиту, снова закрылась.
— Кто это у тебя? — спросила она.
Только сейчас я узнал ее.
— Свой, свой, Настя. Садись.
Она сняла платок и села. Потом быстро встала и погасила свечку.
— Что ты, Настя?
— Сидят два дурака при огне. Во-он вас откуда видно, с той стороны.
— Это верно, мы дураки. А ты что?
— А то. Ты о чем наказывал?
— Макарка?
— Макарка-то — черт с ним! Он тоже заявился. Дело хуже. Вы ведь завтра наметили к амбарам двинуться?
— Что такое? — удивился я.
— А такое. Думаешь, они не знают?
— Кто они?
— Чего притворяешься, Петя! Секрет на весь свет. Слушай да молчи. Как стемнело, пришел Макарка, и они с отцом о чем-то шепчутся… Я ведь на собрании тоже была. Вам-то не слышно, вы речи говорили, а в народе среди кой-кого идут другие речи: «Хлеб, слышь, выгребать завтра начнут. Сперва у кулаков, а там у других». Слушай. Вот наш-то, свекор мой, как вернулся с собрания, отвел дочь свою Катьку в ту избу и шепчет ей что-то. Мне ни слова. Из веры вроде я вышла. А только у меня свои уши. Слышу: «Беги зови. Как стемнеет, чтоб тут был!» Я все поняла и вышла из избы, к мамке пошла. А Катька — межой на гумна да оттуда в степь.
— Ты быстрее, Настя.
— Не умею я быстрее. Эх, любовь ты чертова! — вдруг заключила она невесть для чего. — Дура я, дура. Теперьча поумнела, да, видать, поздно.
Она замолчала, видимо, что-то вспоминая, потом сразу бухнула:
— Два воза ржи отвезли они с Макаркой. Сейчас третий насыпают. Сама подглядела из конопляника.
— Куда отвезли? — холодея, спросил я.
— На гумно, в большую ригу. И туда я пробралась — и чуть не попалась. Убили бы.
— Что у них в риге?
— Овсяная мякина. Они ее разгребли — и в середину, в мякину, рожь. Вот и ищи-свищи! Кто догадается? Ну, я пойду. Гляди, не выдавай. А свечку не жгите. Пойду. В мякине рожь-то. Будет что — опять прибегу.
— Спасибо, Настя.
Она прошла задней дверью со двора, потом конопляником. Я провожал ее взглядом до тех пор, пока Настя не скрылась во тьме.
— Это кто? — спросил Никита.