KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Советская классическая проза » Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович

Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Санин Владимир Маркович, "Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Я думаю, что вся эта сцена была довольно бессмысленной.

— Вы ставите под сомнение результат голосования? — С угрозой произнес Семенов.

— Ну, зачем же сразу вешать на меня ярлык… Раз позиция начальника определилась в самом начале, заранее можно было сказать, что большинство его поддержит. Мы, знаете, к этому же приучены. К доктору вы не прислушались…

— Дискуссия уже окончена. В какую же колонку внести ваш голос?

— А ни в какую. — Я решил доставить себе это маленькое удовольствие. — Считайте мой бюллетень недействительным.

— Вы всегда очень оригинальны, Груздев. — Семенов захлопнул блокнот. — Итого: шесть против четырех при одном воздержавшемся. Костя, свяжись с Молодежной, срочно. Скориков, бланк.

Семенов склонился над столом и начал набрасывать текст. Все сидели опустошенные, говорить ни о чем не хотелось. Пухов неожиданно всхлипнул и стал прокашливаться, стыдливо оглядываясь. Бармин встал и пошел в спальню, его никто не остановил. Семенов бросил карандаш и попросил внимания.

— Радиограмма пойдет такая:

«В связи с тем, что перелет из Молодежной на Лазарев на одном самолете связан с большим риском для жизни экипажа, коллектив отзимовавшей станции Новолазаревская принял решение отказаться от эвакуации по воздуху и готов остаться на вторую зимовку. По поручению коллектива

начальник станции Семенов».

Никто не сказал ни слова. Из радиорубки доносилась морзянка.

— Скориков, в эфир! — приказал Семенов. — А теперь, друзья, поговорим о том, как будем жить дальше…

Бармин

Я оделся и через люк выбрался на свежий воздух. Морозец стоял с ветерком, на ледник опустились сумерки, и пойти куда глаза глядят я не осмелился: в темноте угодишь в трещину и будешь аукать до конца жизни. Вот где было гулять одно удовольствие, так это на Новолазаревской. Благодатнейший в Антарктиде уголок! Солнце, воздух, микроклимат — как на горном курорте. Хорошая станция Новолазаревская, лучшей нет на всем материке. Жаль, что туда нам уже не вернуться: наступает полярная ночь, а дорога адова, на ней и средь бела дня пройдешь — сто раз маму вспоминать будешь…

Проваливаясь поверх унтов в снег, я добрел до барьера, очистил от смерзшегося снега деревянную макушку мертвяка — тумбы для швартовых, присел и стал смотреть в море.

Солнце уже почти спряталось за горизонтом, оставив вместо себя красно-желтый отблеск расплавленного металла, и море, свинцово-черное под моими ногами, полыхало вдали. Ослепительно белая, с голубыми изломами днем, темнела громада севшего на мель айсберга. Когда на него падал преломленный луч солнца, возникала полная иллюзия электрического огня. Неделю назад Веня скатился по лестнице и ворвался в кают-компанию с радостным воплем: «Братцы, „Обь“! Николаич, где моя бутылка?»

Металл будто остывал, от солнца осталась узкая багряная полоса. Пройдет еще немного времени, на Антарктиду опустится тьма, и мы снова начнем считать дни; двадцать второго июня, в полярный праздник, шумно отметим равноденствие и понемногу начнем пробуждаться от зимней спячки. Так было всегда, на всех зимовках, но впервые эта мысль наполнила душу черной тоской.

Море штормило, с трудом различимые в темноте волны били внизу о ледяной барьер. Мне вдруг стало страшно. Я ненавижу тоску, против нее восстает все мое существо. Я крепок и здоров, я люблю жизнь, а в тоске есть безнадежность, неосознанное примирение со смертью; тоска — мрачный провал в сознании, из которого, кажется, нет выхода. Такого состояния я никогда не испытывал, лишь угадывал его у других — у безнадежно больных, например, которые покорно ждали конца. Я тут же начал себя уверять, что на душе моей не тоска, а обыкновенная грусть. Это не самообман, я ведь проходил курс психотерапии, не раз применял ее на практике и знаю, какие поразительные результаты она дает.

Грусть — совсем другое дело, право на нее имеет каждый, если даже он такой хронический оптимист и сангвиник, каким считают меня друзья; грусть — это невозможность сегодня того, что станет возможным завтра, в ней есть надежда и мечта.

Я встал, сложил ладони рупором и во всю мощь легких заорал, обращаясь к последнему уходящему лучу:

— Э-э-эй! Передай привет Нине и Сашеньке! Э-э-эй!

Я тихо, расслабленно грустил, не сопротивляясь наплыву эмоций и воспоминаний, и чувствовал, что еще немножко — и захочется сладко, по-девичьи плакать.

И хватит. Груздев как-то заметил, что в сентиментальности есть женское начало, нельзя позволять ей превращать мужчину в теленка. Афоризм не безусловный, но с его помощью я убедил себя, что полчаса одиночества нужны мне не для того, чтобы разнюниться на свежем воздухе, а для того, чтобы привести в порядок свои мысли. И тогда я начал думать о том, что наступает моя пятая и самая тяжелая зимовка. Я еще не полностью знал, почему самая тяжелая, и теперь хотел бы это понять.

Чтобы сузить поле для размышлений, я трезво и холодно-рассудочно отбросил мысли о доме: они могут только увести в сторону, сбить с толку. Оставим для дома ночь и сновидения, в остальное время суток о доме можно мечтать только вслух, вместе со всеми, иначе «сдвиг по фазе», тоска…

А самой тяжелой, решил я, эта зимовка будет потому, что люди остались без дела. Ничего нет страшнее для человека, чем вдруг осознать полную свою ненужность. Никаких приборов у нас нет, никакой научной программы. Все, что от нас требуется, — это поддерживать свое биологическое существование. Когда год спустя нас спросят, что мы делали на станции Лазарев, каждый из нас может ответить словами аббата Сийеса: «Я оставался жив».

Каждый?!

Я ощутимо почувствовал, что у меня в груди есть сердце. Было время, когда я этого не замечал и не то что гордился, но радовался своему здоровью. В последнюю зимовку на Востоке я открыл, что моя сердечная мышца, создана из такой же плоти, как у всех других, и в честь этого открытия впервые попробовал на вкус валидол.

Каждый? Дорого бы я дал за то, чтобы на этот вопрос мог ответить каждый. Теперь я понял, почему эта зимовка будет для меня самой тяжелой: потому что я буду бессилен наблюдать, как угасает Гаранин. Я ничем не смогу облегчить его страданий, ничем! Если у него хроническое воспаление легких, нужен хороший санаторий, если рак — немедленная операция. В обоих случаях я совершенно беспомощен.

Сколько угодно могу проклинать себя за то, что не сумел убедить Гаранина, Семенова и ребят. Верно сказал Груздев: вся та сцена была довольно бессмысленной, и правильно, очень умно, что не надеялся на голосование. Однако сути дела он не понял. В жизни случается, что видишь не одну, а две правды, когда вроде бы обе стороны правы. Ну, а сегодня? За одну правду могут заплатить жизнью летчики, за другую — Андрей Гаранин. Пять человек — и один, вот и вся арифметика.

Суть дела и скрывалась в этой арифметике: пять жизней и одна. Не мог Андрей Гаранин, оставаясь самим собой, считать иначе. И Николаич — я не слепой, видел, что душа его криком кричала, — не мог пойти против Полярного закона.

Как полярник я их понимаю, как врач — не могу!

Я встрепенулся, тусклая тень надежды: а вдруг ошибаюсь? Хирург я, говорят, на уровне, а терапевт — посредственный. Нет, в одном из двух предполагаемых диагнозов сомнения быть не может. А если я ошибаюсь в ином — в исходе? Ведь немногим более года назад я не сомневался, что вот-вот потеряю Николаича. И ошибся!

Да, тогда я, слава богу, ошибся. И история этой ошибки стоит того, чтобы о ней вспомнить.

Во время перехода из Ленинграда в Антарктиду новолазаревцам отдохнуть по-настоящему не удалось. Нам предстояло открыть станцию, на берегу мы сделать ничего не успели, и работы было невпроворот. Мы целыми днями таскали из трюмов доски и деревоплиту, сколачивали балки на тягачах. Ребята, конечно, ворчали, очень хотелось беззаботно позагорать и вкусить других радостей морского путешествия, но что поделаешь, если сам начальник станции с утра до ночи вкалывает как одержимый. Я привык к тому, что работает Николаич с веселой охотой, неутомимо, и бил тревожно удивлен, когда увидел, что он стал быстро уставать. Я начал за ним следить: дышал он тяжелее обычного, обливался потом от нагрузки, какой раньше бы и не заметил, а в глазах появилась какая-то незнаемая болезненная мрачность. С ним явно что-то происходило. Зная его щепетильность, я для начала затеял осторожный разговор — вокруг да около. Николаич меня оборвал — резче и грубее, чем мог бы ответить другу; Гаранин, его сосед по каюте, на мои вопросы пожимал плечами, удивлялся моей мнительности и заверял, что у Николаича просто пустячное недомогание. Андрей Иваныч принадлежал к тем людям, которые совершенно не умеют врать: любая ложь, даже «во спасение», заставляет их мучительно краснеть и отводить глаза. Так он держал себя и со мной, это больше, чем что-либо, усилило мои подозрения. Чтобы не высказывать их в открытую, я придумал всеобщий профилактический осмотр, но Николаич просто на него не явился. Я мог бы доложить об этом начальнику экспедиции, но, к стыду своему, не решился. Не такой человек Семенов, подумал я, чтобы скрывать от друга что-то серьезное; наверное, просто не успел как следует отдохнуть перед рейсом или — тоже вполне возможно — скверную радиограмму из дома получил, а уж я-то хорошо знал, что такая радиограмма может вывести человека из строя куда основательнее, чем вирусный грипп.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*