KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Советская классическая проза » Л. Пантелеев - Том 4. Наша Маша. Из записных книжек

Л. Пантелеев - Том 4. Наша Маша. Из записных книжек

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Л. Пантелеев, "Том 4. Наша Маша. Из записных книжек" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Как верно, с какой настоящей, не приторной любовью говорит он о русском народе.

. . . . .

Он же, прозорливец, угадал, провидел, что «в грядущей борьбе плутократии и демоса» католичество, «оставленное царями», станет на сторону демоса.

. . . . .

А это разве не пророчество?

«Грядет четвертое сословие, стучится и ломится в дверь… На компромисс, на уступочки не пойдет, подпорочками не спасете здания. Уступочки только разжигают, а оно хочет всего… Все это „близко, при дверях“».

Писано это в 1880 году, когда выходили лейкинские «Осколки», печатавшие юморески Антоши Чехонте, когда гимназисту Володе Ульянову было десять лет, когда русский престол занимал «царь-освободитель» Александр Второй, а будущий Николай Второй даже не был еще наследником…

. . . . .

Был вчера у Тамары Григорьевны*. На прошлой неделе бомба разрушила дом на противоположной стороне улицы — против их дома. В их доме взрывная волна вырвала железные ворота, оконную раму в комнате Т. Г. Упала с потолка люстра. Все засыпано кирпичной и известковой пылью. Живет она в комнате мужа (от которого третий месяц нет писем). Поразили чистота, чинность, уютность их быта. Приглашали к чаю. Я категорически отказался. Т. Г. получила вчера с оказией письмо от С. Я. Маршака. Он уже знает о моих бедах. Говорил с Фадеевым и еще с кем-то. Шлет мне поклон, беспокоится.

Т. Гр. уверяет, что с бородой я стал похож на молодого купчика из Островского. Не просто на купчика, а — «с идеями».

. . . . .

…Сегодня, в середине января, опять, неизвестно зачем, приплелся на толчок.

Видел, как били парня, вырвавшего из рук женщины кусок хлеба. Били его жестоко, топтали ногами, а он, закрывая от ударов лицо, продолжал жевать.

Несколько человек, в том числе и я, вмешались. Тогда набросились на нас. Какой-то инвалид ударил меня костылем по плечу. На него с упреками накинулась какая-то женщина:

— Ты что делаешь, паразит? Старого человека бить?!

Конечно, это моя замоскворецкая борода ввела в заблуждение милую мою заступницу. Парень, ударивший меня, всего-то года на четыре моложе меня.

День солнечный, сильно морозит. У бородача в теннисных белых туфельках вид, надо думать, и в самом деле жалкий.

Топчусь все-таки зачем-то.

. . . . .

Сил нет, а тянет писать, работать. Сознание, как никогда, ясное. И не было дня, чтобы не записал что-нибудь, — если не в этот альбом, не в дневник, то на отдельном листочке. Начал рассказ о Маринке…

. . . . .

У стола моего до сих пор висит, приколотый кнопками, начертанный еще в позапрошлом году девиз:

NULLA DIES SINE LINEA![5]

Плакатик этот закоптел, съежился, еле виден при свете коптилки, но — живет, напоминает.

Хорошо понимаю, что надо записывать то, что происходит вокруг, сегодняшнее, сиюминутное, писать одну правду и только правду (эти события лжи не потерпят), но тянет почему-то и на воспоминания детства.

Память как будто очищена, промыта чем-то. Видится все — до последней пуговки, до мельчайшего листика на рисунке обоев.

. . . . .

Был у портного на Греческом проспекте. С трудом, с бесконечными остановками и передышками поднялся на пятый этаж. Это тот человек, у которого я купил клей. Боялся, а вдруг все продал? Нет, еще есть. Купил 17 плиток.

Сам он потемнел, губы в болячках. Жена отечная. Дочка — девочка лет двенадцати — лежит в постели под лоскутным одеялом.

Спрашиваю:

— Что с ней?

— Диагноз: скорбут. А как это по-русски — бог его ведает.

Да, еще совсем недавно это называлось иначе: цинга.

У меня она тоже. И у мамы.

Как видно, не единым клеем жив человек.

. . . . .

В доме на Фонтанке у нас странно располагалась квартира. Черной лестницы не было. Или, может быть, наоборот — не было парадной. На просторной светлой площадке второго этажа две двери — одна против другой: направо — в прихожую, слева — на кухню.

Уборная, или ватер, как называли ее у нас, тоже была необыкновенная — проходная. Одна дверь вела на кухню, другая — в прихожую. Находясь в ватере, надо было закрываться на два крючка. Окошко выходило на лестницу.

Когда-то и этой уборной не было. Сохранилось «отхожее» на лестнице, на промежуточной площадке. Помещалось оно в полукруглой каменной пристройке, как бы в некоей абсиде. Заглядывал я туда украдкой, с трепетом, с пламенем на щеках. Там не было сидений, просто две дыры в каменном полу.

В отхожее бегали по нужде прачки из «Европейской прачешной».

Это «отхожее» мне иногда снилось. Первые грешные сны мальчика.

. . . . .

Мебель, конечно, была стиля «модерн», поскольку родители мои поженились и обставляли квартиру мебелью в 1906 году. Собственно, модерн господствовал только в спальне и в столовой. Столовая была зеленая. Такой я нигде больше не видел. Зеленый стол, зеленые стулья, зеленый буфет. Густо-зеленые. И не блестящие, не полированные. Тускло-зеленые. Был еще закусочный столик и был шкаф в стене — как несгораемый. Там хранилась столовая посуда. Дверка этого шкафа-сейфа тоже была зеленая, как… Не подберу сравнения, какой это был цвет. В дорогих детских наборах акварельных красок бывает несколько оттенков зеленого. Так вот этот был самый густой. Еще не разведенный водой. Нет, уже капнули, но еще не тронули кистью.

В 1915 году, приехав с Галицийского фронта в отпуск, отец привез какие-то акварельные картинки. Сначала это были свитки, потом их развернули, разгладили. Длинные пожелтевшие бумажные ленты. На них несколько десятков лошадок — разных пород и всех мастей. Заказаны были такие же зеленые узенькие рамки, и по четырем стенам через всю столовую на высоте человеческого роста протянулась одна бесконечно длинная узенькая картина. Стоящие, встающие на дыбы, бегущие рысью, галопом, в карьер, чинно выступающие, берущие барьер верховые лошади… Как я сейчас понимаю, эти акварели были сработаны в первой четверти XIX века.

Висела еще в столовой какая-то декадентская, вытянутая по вертикали дама. Какие-то изломанные лилии вокруг.

Нечто подобное висело и в спальне.

Спальня была розовая. Розовые обои, розовые драпри, розовые портьеры. Мебель была грушевая или «птичий глаз».

Не забуду, как в том же 1915, а может быть, и в 1916 году, лежа на папиной постели, где мне тогда было позволено спать, я ждал маму, уехавшую в гости или в театр. Читал «Повесть о двух городах» Диккенса. Вдруг что-то где-то чуть слышно:

— Чук-чук-чук-чук…

Оторвался от книги, взглянул туда, откуда шуршало. И замер.

По розовой — шелковой или атласной — портьере взбегала наверх, на ламбрекен, маленькая шоколадно-коричневая мышка. Побегала наверху, ничего не нашла и побежала — отвесно — вниз.

Съежился, похолодел. А вдруг сейчас и на меня, по одеялу, — так же как на ламбрекен?

И хочется этого, и страшно. Затаил дыхание, слушаю. Побегала, пошуршала и — стихла, исчезла.

. . . . .

О чем должны были говорить, напоминать, с какой стати были повешены именно в столовой эти коричневые, угольно-черные, белые, рыжеватые лошадки? Не о том ли, что зимой 1918 года именно в этой зеленой столовой мы впервые попробуем конину и лепешки из овса? Впрочем, как мне сейчас кажется, эта конина и этот овес были тогда как бы немного наигранными, необязательными. Ведь хорошо помню, что несколько позже, в том же году, на пасху, в той же столовой нежно благоухал на столе запеченный окорок в кружевных бумажных панталончиках, и несколько куличей, и пасха, и крашенные зеленым, красным и синим лаком яйца в серебряной овальной вазочке. Эту пасху я запомнил потому, что впервые в ту ночь был у заутрени. И впервые был в церкви с отцом. В домовой церкви 2-го реального училища.

Да, но уже и тогда существовало в обиходе петроградцев слово «голод». Мне кажется, им немного кокетничали. Во всяком случае, в наших, буржуазных кругах. Атрибутами этого голода были овсяные лепешки с цукатом и бефстроганов из конины, купленной в татарской мясной лавке.

Потом появилась откуда-то чечевица.

Чечевица вдруг возникла и в сентябре этого, нынешнего года. Ира Кудрявцева принесла мне из столовой института, где она работает, чечевичную кашу. Чечевицу давали по карточкам.

Эта чечевица возникает в начале войн и революций. Все остальное время она живет лишь в изречении о чечевичной похлебке, на которую что-то променяли…

. . . . .

Почему ее не едят в мирное время? Почему не едят в мирное время дуранду! Если сдобрить ее ложечкой сахарного песка, предварительно нагрев конопляную или подсолнечную дуранду на плите, — никакой халвы не надо! Никаких тортов.

. . . . .

Рассказывал, кажется, Шварц. В 1919 году, когда в Петрограде начался настоящий голод, в цирке Чинизелли выступал какой-то чтец-декламатор, читавший чеховскую «Сирену». Там, как известно, идет речь о всяких вкусняцких едах.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*