Ирина Нолле - За синей птицей
Маша не отрывала от нее пристального взгляда, и Марина вдруг почувствовала, как вспыхнуло ее лицо, и замолчала, смутившись от догадки: Маша поняла, почему она не радуется…
— Ты меня осуждаешь за это? — тихо проговорила Марина.
— Чудная ты какая-то, Марина… Ну чего ты мучаешься? Разве ты не можешь остаться здесь? А вдруг найдется твое счастье…
— Ты думаешь — только ради него? — заторопилась Марина. — Нет, совсем не только ради этого… Он, может быть, никогда не посмотрит на меня… Конечно, и он тоже, но не только он…
— Да понимаю же я! Что ты мне говоришь, будто я совсем уж ничего не соображаю! Знаешь, Марина, давай обо всем этом сегодня вечером подумаем, а то сейчас и у тебя и у меня в голове каша. Нужно с Галиной Владимировной посоветоваться или даже с самим капитаном. Ну что ты на меня так смотришь? Конечно — и с ним тоже. Как же ты можешь что-нибудь решать, если ты не знаешь, оставят тебя здесь вольнонаемной или нет?
Марина только сейчас подумала о том, что и действительно она не знает, можно ли оставаться работать в лагерях тем, кто освобождается? Но ведь Галя Левицкая говорила ей, что встретила Гайду, которая осталась. Значит, некоторых оставляют?
— Нечего пока над этим голову ломать, — решительно сказала Маша. — Пошли на совещание! Только — дыши спокойно, слышишь, бригадир? А то по твоему лицу все сразу догадаются, что у тебя что-то стряслось. Пошли! Да захвати с собой письмо.
— Зачем?
— Затем, что покажешь его начальнику. Как же это можно, чтобы он ничего не знал?
— Он, наверное, знает, Маша. Галина Владимировна…
— Ну, все равно, бери письмо, вольнонаемная начальница! — Маша вдруг рассмеялась. — Представляешь? Останешься ты здесь, и я тебя буду называть «гражданка начальница»! Вот смеху-то будет!
Показать Белоненко письмо в этот вечер Марине не удалось. Совещание затянулось до одиннадцати, а когда все начали расходиться, раздался звонок телефона. Марина услышала, как Белоненко ответил:
— Хорошо, завтра к десяти буду, — и лицо его стало озабоченным.
Марина подумала, что отнимать у Белоненко время сейчас нельзя, и вполголоса сказала Маше, когда они выходили в коридор:
— Завтра… Видишь, он не сможет.
— Успеешь и завтра, — согласилась Маша.
Анка Черная отсидела в карцере трое суток, причем без выхода на работу. Это было большим событием в колонии. Обычно «отсидки» в изоляторе длились не более суток, провинившиеся ночевали там, а утром выходили в цех. Действовала здесь больше моральная сторона наказания. Фамилия провинившегося вывешивалась на штрафную доску, в газете-«молнии» сразу же появлялась карикатура, и в то время, когда все воспитанники шли в столовую, нарушитель режима плелся в карцер, где получал свой обед из рук дежурной надзирательницы. И еще несколько дней спустя «штрафнику» приходилось выносить, зачастую очень злые, насмешки своих товарищей. Правда, случалось так, что именно тот, кто особенно усердно преследовал «штрафника», через несколько дней сам попадал в карцер, и история повторялась в обратном порядке.
Анка выслушала приказание начальника колонии, переданное комендантом, с насмешливой улыбкой.
— Подумаешь испугал! — дерзко сказала она. — Не в таких карцерах сидеть приходилось, и то не сдохла. А работа ваша мне нужна, как собаке молитвенник. Высплюсь по крайней мере…
Однако выспаться ей в карцере плохо удавалось. Она лежала на голых нарах, постелив под себя телогрейку, упорно стараясь не вспоминать о том, что говорил ей, провожая до карцера, комендант.
— Интересно знать, — развязно спросила она Свистунова, — почему это начальничек меня к себе не вызвал для перевоспитания? Может, и поняла бы я и сразу перековалась?
— А что тебя перевоспитывать? — с каким-то обидным равнодушием ответил комендант. — Только время зря тратить. Совести в тебе ни на каплю, злость сидит до самой макушки.
— Значит, не желает меня наш начальничек перевоспитывать? Отступился начисто?
— Значит, отступился. А вот погоди, придет время — ты сама от себя отступишься. Будешь бродить по земле как неприкаянная, сама себе не рада, да так и помрешь, ничем свою жизнь не вспомнив.
— А на черта мне ее вспоминать, такую жизнь? Тюрьмы да колонии?
— Это, брат ты мой, ты сама в тюрьмы лезла. Никто тебя туда не приглашал… Тебе сколько лет-то, по-честному?
— Сколько ни есть — все мои, — огрызнулась Анка. — Вам какое дело? Уж не сватать ли меня собрались?
— Э-эх! — покачал головой Свистунов. — Кабы и впрямь тебя можно было просватать, так, глядишь, из тебя еще человек получится. А то ведь лет через пять тебя и сватать будет поздно, хотя ты еще и молодая по возрасту. Помотаешься так по лагерям и к двадцати пяти годам старухой станешь. На тебя и сейчас-то смотреть — радости мало… Ну, да что с тобой толковать? Проходи-ка в свой кабинет да подумай на досуге, как дальше жить будешь.
На тонкой телогрейке лежать было неудобно, и хотя в карцере было сухо, но Анку начинало знобить.
«Отступился… Ну и наплевать я на тебя хотела, что ты отступился. Валяй перековывай этих дурачков, делай из дерьма конфетку. А я и так проживу… А этот… — вспомнила она коменданта, — „старухой станешь…“ Будто ты всю жизнь молодым останешься. Уж как-нибудь без твоих предсказаний обойдусь. А умереть мне все равно где — хоть под забором…».
Она поворачивалась на другой бок, закрывала глаза, стараясь заснуть, но снова возвращалась мыслями к капитану Белоненко, который не только не вызвал ее к себе «на беседу», но даже не занялся расследованием дела с часами, а поручил это воспитателям Горину и Левицкой.
Сначала Анка злорадно посматривала на Галину Владимировну, заранее обдумывая, что ответить ей, когда та начнет ее стыдить и уговаривать «осознать свои поступки». Анка знала, что Левицкая взяла шефство над ней, и это всегда было поводом для злых и дерзких насмешек, на которые не скупилась Анка и в своих разговорах с Левицкой, и особенно наедине с собой. И теперь она ожидала «уговоров». Но Галина Владимировна не произнесла ни одного слова. Губы ее были плотно сжаты, и вся она казалась Анке незнакомым и чужим человеком. Это еще больше обозлило ее.
«Ну, подождите вы! Я вам оставлю о себе память…» — с ненавистью глядя на Горина, ведущего допрос, думала она. Ее ответы были такими дерзкими, она держала себя с такой вызывающей наглостью, что Горину требовалось много усилий, чтобы не нарушить слово, данное Белоненко: быть как можно сдержаннее.
— Она будет делать все, чтобы вывести вас из терпения, — предупреждал его капитан. — Это у них излюбленный прием. А если она увидит, что вы нервничаете и горячитесь, то почувствует себя сильнее вас. Так что, пожалуйста, задавайте вопросы только по существу самого дела и не поддавайтесь на провокации. А ты, Галина, только присутствуй. Поняла?
Когда Анка вышла из кабинета Белоненко, где ее допрашивали, Андрей Михайлович, с жадностью закурив козью ножку, сказал Галине:
— Я считаю, что таких, как эта девица, надо уничтожать немедленно. Это уже не человек — это взбесившаяся дикая кошка… Вы заметили, как она смотрит?
Галя была слишком подавлена своим поражением в деле перевоспитания Воропаевой, и хотя в душе не согласилась с Гориным, но и вступать с ним в споры не нашла в себе сил.
На вторые сутки, тянувшиеся бесконечно медленно, Анка стала обдумывать план мести. Теперь она уже твердо знала, что до майских праздников ее обязательно «уберут» из колонии. А до праздника оставалось совсем немного. Что там ожидает ее на женском лагпункте, как сложится ее судьба, Анка сейчас не думала.
Доказать им, что она не покорилась, что она ненавидит, ненавидит их всех — и эту колонию, и этих «перековщиков», и весь этот чистенький и честненький мир «фраеров». Доказать им, что «преступный мир» еще существует и его должны бояться. Что эта разнесчастная колония, эти доски почета, трудсоревнования, совещания в кабинете у начальника — все это обман, придуманный начальством для того, чтобы задушить, уничтожить «преступный мир», чтобы заставить воров работать, работать как ишаков… Пусть Анка сама давно уже разуверилась в «законах преступного мира», но они, фраера, должны еще попрыгать перед веселенькими воровскими кострами…
«Я вам устрою такое веселье, что вы будете меня помнить… — лихорадочно думала она. — Воровские костры погаснут… Ладно, подождите, еще посмотрим, как они погаснут!».
Миша Черных принес из леса белку и подарил ее Пете Грибову.
— Держи зверя, — сказал он. — Видишь, у нее лапа подбита. Подлечишь и выпустишь на волю. А то она сейчас пропадет в лесу.
Взволнованный и обрадованный мальчуган неумело взял дрожавшего зверька и побежал к Антону Ивановичу.
— Домик надо сделать, — сказал повар, — а пока давай пристроим ее в ящик.