Юрий Бондарев - Берег
— Вы нездоровы, госпожа Герберт?
— Здесь, в подвале, как-то душно и сыро, — сказала она вскользь и, прикуривая, извинительно посмотрела на него поверх желтых венчиков свечей. — Простите, господин Никитин, это бывает со мной… Я устала немного. Этот джаз, шум, теснота… Господин Алекс был прав: да, да, клоунада…
— Одуреть можно, — подтвердил Самсонов. — С ума сойти… Вакханалия двадцатого века. Для этого веселья нужны крепкие нервы и кашу овсяную надобно есть.
Она беззвучными глотками допила вино, и Никитин снова подлил ей, замечая и дрожь ее зубов, и одновременно этот ее взгляд, пытающийся стесненно извиниться перед ним, но в странном, направленном ему в лицо внимании боролись улыбка и нерешительное желание сказать что-то — вероятно, присутствие Самсонова мешало ей сейчас.
— Я хотела бы, господин Никитин…
«Эмма, прежняя Эмма, глаза остались те же, все — в глазах», — подумал Никитин, и нечто еще, тихое, мягкое, беззащитное, проступавшее в ее синеющем взгляде и особенно в голосе, совсем уже слабое, женское, внезапно тронуло его смутной нежностью к этой немолодой Эмме, в которой непонятно почему сохранилось, еще жило, не обманывало его прежнее, давнее, узнанное. И тут же он подумал, что ничего похожего в реальности не может быть, что все это — и доверчиво-беспомощное выражение ее лица, и излучение робкой вины — лишь результат воображения, всколыхнутого воспоминаниями его военной молодости: ведь внешне она изменилась так, что он не узнал ее… «Что такое? Я настроился на определенную волну? Нет сил сбросить наваждение прошлого?»
— Я хотела бы… извиниться перед господином Самсоновым, — продолжала госпожа Герберт виноватым голосом. — Мне необходимо быть дома через полчаса… Но я могла бы вас обоих подвезти на машине до отеля, если вы устали. Думаю, что господин Дицман и госпожа Титтель будут здесь веселиться долго. Они любят этот кабачок Алекса… Можно уйти по-английски, — прибавила она. — Не прощаясь. Это входит у нас в моду.
— Госпожа Герберт! Я ваш союзник! — не в меру вожделенно поддержал ее Самсонов. — Больше всего на свете мечтаю добраться до отеля, подняться на лифте, открыть дверь номера и нырнуть в постель…
— Конечно, конечно, — задумчиво сказал Никитин, почти догадываясь, почему заспешила она, и поглядел на толпу танцующих. — Но так или иначе — надо проститься.
Вновь заторопился ритм несмолкавшей музыки, вновь взорвался в убыстренной неистовости ритм танца — озаренные свечами пары соединялись, отталкивались, расходились, сходились, как бы разговаривали извивами ног, движениями тел, — мелькали потные молодые лица, мотающиеся волосы, изогнутые шеи, снующие локти, тряслись, вихляли обтянутые джинсами бедра, хлестали по коленям юбочки, — и Никитин, наконец, нашел в хаосе тел тоненькую, по-змеиному всю гибкую фигурку Лоты Титтель — она, выделяясь этой тонкостью, рыжими волосами, быстрыми и легкими наклонами вызывала Дицмана на что-то, она смеялась, показывала на свою грудь, на свои плечи, а он с замкнутым, углубленным выражением, сверкая узконосыми ботинками, ударял каблуком о каблук и делал механически рубящие жесты ладонями, будто бежал на месте. И стремительно носился по зальчику, трагически-радостно вытаращив глаза, господин Алекс, хозяин кабачка, маленький, толстый, розовенький, комично кричал в громе музыки какие-то остроты и танцующим и музыкантам, и тем, кто сидел за столиками, расплываясь в дыму белыми овалами лиц, и всюду громко хохотали при каждом появлении его, при каждой его выкрикнутой для всех остроте: вечер здесь был, как видно, в самом разгаре.
Никитин подождал, когда Дицман приблизил бег на месте к крайним столикам, подал ему символический знак, нарисовал в воздухе пальцами шаги, и тот в ответ изобразил бровями удивление, затем прекратил бег, сказал что-то покачивающей узкими плечами Лоте Титтель, взял ее под руку — и они немедля подошли. Лота Титтель, подымая и опуская дыханием грудь, села в изнеможении на стул с возгласом: «Это отличная гимнастика!» — извлекла из сумочки зеркальце, уголком платочка обтерла под глазами, сказала возбужденно:
— Твист и шейк, господин Никитин, говорят сейчас, — профилактика от рака. Но вот что: если я заболею этой страшной болезнью, то поеду умирать к своим полякам!
— Не приведи бог, как говорится, но в этом страшном случае можно поехать и в Россию: представьте, у нас неплохие врачи, — сказал Самсонов тоном неполной серьезности и сейчас же скептически воззрился на запыхавшегося Дицмана. — Твист, надо полагать, еще рождает и прекрасные мысли о смысле человеческого существования? И вы, интеллектуал, так часто думаете ногами? Помогает?
— Хотите меня в чем-то упрекнуть? За что? Я нравственно упал? Убил непорочного младенца? Не слишком ли вы придирчивы ко мне, господин Самсонов. Я очень не хотел бы, чтобы вы относились ко мне предвзято.
«Черт его дери, непризнанного апостола эдакого, — неожиданно для себя внутренне вскипел Никитин и даже сцепил зубы от злости. — Что его надирает со своей ядовитостью лезть во все?» И Никитин проговорил, опережая готовый некстати начаться спор между ними:
— К большому сожалению, нам пора в гостиницу. Согласен с вами — в этом ресторанчике что-то есть интересное, господин Дицман. Благодарю вас за гостеприимство.
— Клоунада, господин Никитин, клоунада, — вставил по-русски Самсонов с едким нажимом. — Говори, говори… о благочестивый отец…
— Прошу вас, господин Дицман, и вас, госпожа Титтель, не проявлять лишнего внимания и не провожать нас. Вы и так сделали для нас много, — весело договорил Никитин, пропустив мимо внимания вставку Самсонова. — Госпожа Герберт уже любезно согласилась нас подвезти. Вам нет смысла прерывать вечер… Я просто умоляю вас, господа! Без чопорных обязательств и официальности. Хорошо?
Он встал.
— Разумеется, мы еще повеселимся, — сказала Лота Титтель, веерообразно смыкая и размыкая мохнатые ресницы. — Но вот что я вам скажу, господин Никитин, чтоб вы знали насчет дискуссии, — в некоторых вещах вы здорово потрепали холку господину Дицману. И он в этом признался мне. В некоторых вещах. До свидания. Поцелуйте мне руку. В Польше целуют женщинам руки. Говорят, и у вас в России… В зажравшейся Германии это не всегда делают. Я послезавтра уезжаю в Кельн, но до отъезда хочу с вами еще увидеться.
— Благодарю вас, госпожа Титтель. Мне было приятно в вашем обществе.
Никитин поцеловал ей руку, невесомую, длинную, с перламутровыми пикообразными ноготками (она, задорно прикусив губу, уколола его ноготками в ладонь), пожал руку Дицману, вскочившему почтительно, живая, подвижная улыбка его разгоряченного танцами лица выражала дружелюбие, — при этом он щелкнул каблуками и нашел нужным пошутить, как позволено шутить между давними знакомыми:
— И между тем, я полагаю, господин Никитин, что здесь, в кабачке господина Алекса, вы не решились познать до конца истину, как и на той улице с девочками…
— Я подумаю об этом, — тоже отшутился Никитин. — До утра подумаю. У меня есть время.
Подымаясь из-за стола следом за госпожой Герберт, Самсонов простился вежливо-сухим кивком человека, не допускающего фамильярностей, и, подчеркивая сдержанную вежливость, молча подал ей плащ, висевший на спинке стула, а когда они вышли из неумолчного грохота джаза, шума, криков, смеха, из теплого ритуального мерцания свечей в сыром подвальчике на плохо освещенную улицу, осенний воздух был промозгло влажен, ветер под тусклыми фонарями волочил по тротуару обрывки затоптанных листков, цветные фотографии обнаженных девиц в черных чулках и с вызывающе пышными грудями — остатки реклам, занесенных сюда ночными сквозняками Сан-Паули.
— Признаться, я устала от шума и музыки у господина Алекса, — говорила госпожа Герберт Никитину; он сидел справа, вполоборота к ней и Самсонову, сопевшему в темноте на заднем сиденье. — Я была там первый раз, потому что люблю тихие рестораны, где можно отдохнуть от общего сумасшествия.
Шел первый час ночи, и после бессонного, сверкающего огнями Реепербана, уже несколько обезлюдевшего, уже реже чернеющего толпами перед неоновыми вывесками ночных кабаре, перед барами, где уже давно взбивались на льду коктейли, стриптизами, где раздевались на сценах девицы, демонстрируя позы, варианты и вариации любви, заученно улыбаясь в полумрак накуренных залов, проступающих многоглазыми лицами; кинотеатрами, где крутились за пять марок ленты шведских фильмов все о том же, после буйно и неестественно веселящегося в этот поздний час Реепербана — огненной пустыни человеческой плоти, с охрипшими возле дверей зазывалами, с одинокими проститутками около афишных будок на углах, — центральные улицы Гамбурга, заставленные до утра машинами вдоль тротуаров, показались холодными, безжизненными, погруженными в темноту, несмотря на разлитый по тротуарам белый свет витрин закрытых магазинов, мимо которых, обнявшись, брели запоздалые парочки.