Александр Борщаговский - Три тополя
Капустин учуял какую-то опасность и сказал сухо:
— Все старье: и ворошить не стоит.
Но Воронок уже был во власти воспоминаний, кажется, он и не услышал Алексея.
— Деревне нашей война только пятерых и вернула: четыре солдата, а Рысцов — сержант. Все в убытке, у Сереги Прокимова ребер недосчитаешься, самое малое я потерял. — Он выбросил вперед покалеченную руку. — А Прошка ноги за войну не натер, и при ордене, и медалей на нас пятерых хватило бы. Он воевал!
— Вы в одной части были? Видели его?
— Я и себя-то два года не видал! — Воронок присвистнул. — Когда на бревне через Днепр плыл, только и узрел свою личность. У Рысцова такие медали, которых за песни не дадут. И до ордена солдату не близко: у Прошки газета есть — он танк подшиб. Ну вот, приползли, явились пятеро, — вернулся он к рассказу, отстояв честь Рысцова. — Живы! А чуть не в каждой избе — солдатка, вдова, девка на выданье. В войну не лучше нашего жилы повытянули, а красоту куда спрячешь! Уж какие красавицы были, солнце рядом с ними затмится! Меня сызмальства отец учил: много красоты на земле, а первая красота — человек, не прогляди, Яков. Пацаном я смотрел, смотрел и не верил, лошади нравились, прямо убивался по ним. А пришел живой в деревню, увидел наших баб и вспомнил отца. Только не дал я им цены справедливой, за Верку с невиноватых взыскивал. Меня уж на выселение ставили, до того дошло… — Каялся он охотно и не без хвастовства. — Маша Капустина в самой поре была; войну вдовой в строгости пробегала, платочка черного не сымет, а молодость не отошла. Горит свечечка, не так чтобы сильная с виду, огонек в ней чуть, а никто и не дунет, каждый норовит ладонью от ветра укрыть. И ты ей не помеха, такую, как Маша Капустина, мужик и с тремя пацанами взял бы…
— Чем же она такая особенная была? — перебил его Алексей с отрезвляющей холодностью. — Она в красавицах не числилась, я по фотографиям знаю. Хороша была Екатерина Евстафьевна, сестра. Что-то вы путаете.
Воронок с сожалением посмотрел на Капустина, будто и в нем хотел отыскать материнские черты, но, увы, не нашел.
— У Кати своя была красота, ужасная, — похвалил он. — В ней грех так и играл, ее командир и умыкнул, как конокрад кобылу. А Маша… она и генералу не по погону.
— В каком смысле?
— Попросту — не взять! Ни силком, ни кошельком. У Маши всей жизнью совесть командовала, совесть и душа. По сердцу ей человек — откроется, а нет — ведьма черствая, уголья стылые вместо глаз. Ну, Рысцов и накрылся. Святой жизни сержант, тверезый, под окнами у нее строевым шагом ходит, не то что голенище — каблук блестит. Вот была любовь!
— Рысцов — и любовь! — усомнился Алексей, полагая, что защищает тем самым и память матери.
— Ну! — настоял на своем Воронок. — То бегал с полным иконостасом, наградами хотел взять. Отец твой, Володя Капустин, без них в землю ушел, не успел, не дала ему война оглядеться, а Прошка со звоном… Потом поснимал до последней медали, чтобы видела Маша его страдания. Выбила она землю из-под него, на ногах не устоит.
— Запил, что ли?
— Его и черти ночью пьяным не видели, не то что белым днем. Любая пошла бы за Рысцова, от живого мужа побежала бы, а Машу мертвый держал. Уж ее чуть не вся деревня корить стала…
— А она? — спросил Капустин, будто с праздным интересом, но сердце дрогнуло, рука оплошала, снасть упала влево, где сеть, и, подняв высоко спиннинг, он стал бешено крутить катушку.
— Не полюбился он ей, хоть в упор стреляй. А ему не верилось, надеялся, подомнет. Жизнь-то ему всегда уступала, и Маша, думал, уступит. Он и полез нахрапом, требовать ее…
— И что? — Желтая блесна сверкнула на поверхности и упала к ногам Капустина.
— Недолгая была у них беседа. Прошка тут же на попутке умотал, с месяц не было его, а явился с Дусей. Жену привез, родню далекую, хорошую бабу, тихую. Когда отошел маленько, он нам только одно сказал: «Все через гаденыша, не будь его, сама за мной побежала бы. И ладно: чем мне чужого ростить, своих с Евдокией родим». Так и раззнакомились они с Машей, а уж когда Рысцов главным караульщиком стал, выписали ему осенью в колхозе сена и картошки, будто Рысцовы всей семьей на уборке вкалывали, вдвое против других. Капустина ни в какую, учет-то у нее, а Рысцов и дня не работал. И открылась у них война, Прошка осатанел, он с той осени всякому говорил: был бы я не в должности, я б в федякинской церкви благодарственный молебен заказал, что не ее, сатану, а Евдокию выбрал…
— Дурак, если не понял, что он не пара матери! — Снова грузило с всплеском шлепнулось под матерый берег: Капустин забыл о сети.
— В дураках не числился, — заметил Воронок серьезно. — Нелегкое дело пару себе найти: не на всякую жизнь удача приходится. Зверь в кровь друг дружку рвет, пока разберется и в ум войдет. Тетерев, дурачок, хвост распустит, как только перья держатся!.. Иная баба, не знаешь, зачем и родится, на радость кому или на погибель… Сидишь! Намертво! — крикнул он, будто объявлял Капустину хорошую новость. — Обратно Прокимновы тебя ухватили!
Первый раз Капустин бросал прямо против сети, и она хоть поддавалась руке; теперь он стоял сбоку, сеть не пружинила: надо рвать.
Но Воронок уже сбросил на камень пиджак и расстегивал брюки.
— Не стоит, — пытался остановить его Алексей. — Не тревожьтесь из-за пустяка.
Черная косоворотка упала на песок, Воронок задумался, снимать ли и трусы, но дело ночное, безлюдье, а трусы не высохнут, и он сдвинул их покалеченной рукой. Неприятным показалось светлое, до режущей белизны тело Воронка.
— Послушайте!.. Не надо, я оборву…
Дряблое тело будто унижало и прошлое, и Веру Васильеву, которой Капустин помнить не мог, их свадьбу, и предвоенную весну, и былую удаль Воронка, и все его беспокойное существование. Капустин не успел оборвать леску; Яков уже уходил в воду, подергивая рукой снасть. Войдя по грудь, он крикнул:
— Полбанки с тебя! — И поплыл, держась за леску.
Капустин топтался на песке, натягивая леску, Воронок плыл медленно, без брызг и всплесков. На середине «тихой» он ушел под воду, с полминуты не показывался, потом шумно вынырнул с поднятой в руке снастью и крикнул:
— Мотай!
6Пришлось уйти на старые места, ниже фермы. Бросок за броском Капустин проведывал знакомое издавна дно, отмели и глубины, песчаный карниз под водой, метрах в двадцати от мыска.
Меркла луна, уходя за высокий берег, пенистый стрежень реки будто приблизился, с поймы и от мещерского леса потянуло ласковым холодком навстречу речной прохладе. Всякий раз Капустину казалось, что снасть летит неудержимо, во всю ее длину, в сумраке невидимо проносится над Окой, за ее простор, к берегу, откуда он пришел.
Когда стало светать и на пароме громыхнула причальная цепь, а по воде бесшумно, словно крадучись, задвигались лодки, он ощутил толчок и по живому, суетливому биению убедился, что подсек рыбу. На тройнике бился небольшой, с ладонь, окунь, воинственный, с растопыренными колючими плавниками и младенчески светлым брюхом. Капустин осторожно освободил прошившее губу жало и спустил окунька с руки в реку.
— У нас так не водится, чтоб рыбу обратно кидать! — раздался позади веселый голос.
Саша!
Она спиной приминала кусты, словно опиралась на них, дышала часто открытым, подвижным, улыбающимся ртом.
— Здравствуй! — Саша качнулась нерешительно, но руки не протянула — далеко.
— Здравствуй, Саша. Ты как узнала, что я здесь?
— Почуяла. Иду плотиной, а Ока вроде другая, не вчерашняя.
— Воронок сказал?
— Я и без него знала, что сегодня мне удача! — Саша чувствовала его смятение и спешила на помощь — шутливым, мягким тоном. Она загадочно улыбалась, неспокойные губы выдавали все, что у нее на душе, — ошеломление, радость, жадный, простодушный интерес к нему. — Нам бы поцеловаться, не чужие ведь… Мы как брат с сестрой. Пусть и Ваня смотрит, он во-он где, на ряжах лавит. — Она показала рукой на берег у электростанции. Рассветная дымка мешала разглядеть рыбаков, но там, через реку, был ее муж, Иван Прокимнов, хозяин сети, перегородившей «тихую», и ощущение его присутствия с этой минуты не покидало Капустина. — Что же ты не лавишь? Ты кидай, а то проклянешь меня. Ваня, когда при шпиннинге, — не подходи, он так шуганет…
— Уж я обловился сегодня. — Капустин усмехнулся. — Мне с тобой интереснее.
— Была печаль!.. — просияла Саша. — Какой теперь во мне интерес!
— Сколько же мы не виделись! — вырвалось у Алексея с закрытой, загнанной внутрь тоской. — Мы ведь переменились, Саша, непременно переменились, жизнь идет…
— Идет! Ног под собой не чует! — сказала Саша серьезно. Она на миг отвлеклась от него, взгляд устремился за реку, на холмы, где спали ее дети, на бледном лице мелькнула тень неведомых ему забот. — Только бы она к хорошему менялась: чего нам еще. Я, видишь, бабой сделалась, не в подъем. Двое у меня — я старая, и у мужа двое, а он молодой. Ну, гляди, гляди на меня, как надо мной года похозяйничали.