Сергей Сергеев-Ценский - Том 11. Преображение России
— Может быть, поискать среди нижних чинов бывших лесников, ваше превосходительство? — спросил полковник Николаев.
— Дельно, очень дельно! — закивал головой Гильчевский. — Лесников и вообще людей, хорошо знающих, что такое лес.
— Охотников по зверю, лесорубов, — подсказал Татаров.
— Непременно, да-да… — согласился Гильчевский. — А бывают просто жители лесных урочищ, и хотя и не охотники они, и не то, чтобы лесники или лесорубы, а кое-чем от леса пользовались: кто грибами, кто лыком, кто ягодой, кто уголь палил, кто деготь гнал, кто от диких пчел мед отбирал, как медведи, — вот всех этих лесных человеков непременно выявить в каждой роте, и чтоб были они первые помощники командиров взводов, невзирая на то, что рядовщина, например, или по строю плох: в лесу они будут, как у себя дома, и вполне компетентны, тем более что у таких и глаза на месте, и слух бывает хороший. Но чтобы еще яснее и, по возможности, короче сказать, что требуется для действий в лесу, это, мне кажется, поставить бы знак равенства между густым лесом и светлой ночью, как бывают ночи в полнолуние, но не в лесу, конечно… Что требуется при действиях светлой ночью? Они возможны, но при условии сугубой осторожности.
— А если ночь застанет в густом лесу, ваше превосходительство? — спросил Тернавцев, до этого угрюмо молчавший.
— Непременно постараться, чтобы не застала! — тут же ответил Гильчевский. — Постараться засветло выбраться из леса на опушку, тем более что больших лесов тут и нет. Да, наконец, ведь и густых лесов тут не должно быть много, — гораздо больше, мне думается, будет попадаться прореженных или самими владельцами, или войсками. А раз лес редкий, то по нем можно идти цепями такими же, как в кустарнике, например, или в высоком хлебе, или в кукурузе… Раз четвертый-пятый человек в ряду виден, — тут рота в расстройство прийти не может… Говоря вам все это, господа, я имею в виду, о чем догадаться не трудно, те пополнения, какие не сегодня — завтра к нам поступят. Это — совсем будет серый народ, господа, это — только сырой материал, из которого можно сделать, конечно, настоящих солдат, но для этого надобно приличное время, а кто же даст нам это время? Вы его, этот материал сырой, едва успеете рассовать по ротам, как вам уже скажут: «Милости просим! Покажите-ка вашу ударность, какой вы себя изволили зарекомендовать!..» Что вы на это скажете? Что пополнения, мол, это совсем не вы, что они вам только всю обедню испортили? Не скажете ведь, да и говорить это бесполезно. Растасуйте их так, чтобы — вот старый ваш солдат, вот рядом новый, вот старый, вот новый… Пусть их в первые дни от страха трясет, как в лихорадке, — они оклямаются, как почему-то принято говорить, хотя я и не знаю, почему именно, — они войдут во вкус и притом очень живо, если мы будем наступать, но ведь и то сказать, отступать мы как будто не собираемся, — дела наши пока что хороши, — на что я главным образом и надеюсь…
В это время ровно жужжащий звук, хотя и слабый, привлек общее внимание к небу над головой: там, один за другим, целая эскадрилья в шесть аэропланов шла со стороны позиций противника в русский тыл. Воздушные машины летели довольно высоко и заметно быстро. Слышны были орудийные выстрелы, но снаряды рвались где-то ниже и около эскадрильи, оставляя в небе дымки, круглые и белые, как шапки одуванчиков. Это стрелял противоаэропланный взвод. Кроме того, пробовали достать их пулеметными очередями и выстрелами из винтовок, но весь поднятый огонь был и разнобойный, и довольно вялый, а для налетчиков безвредный. Они двигались на восток уверенно и не сбиваясь с принятого курса.
— Вот бы нашим аэропланам перехватить их да атаковать, эх, чтобы полетели от них и пух, и перья! — с увлечением говорил Гильчевский. — Только лиха беда — где они, эти наши аэропланы? На такой простой вопрос и сам великий князь Александр Михайлович, которому это ведать надлежит, едва ли дал бы точный ответ… А пока мы хорошо знаем только одно: что бы ни наделали у нас на фронте или в тылу неприятельские летчики, мы должны об этом по-мал-кивать, точно воды в рот набрали! Вот как!
Оба генерал-майора, хотя сидели ближе других к Гильчевскому и тоже со своих пеньков, задрав головы, внимательно глядели в небо, решили каждый про себя не поддерживать на всякий случай слишком либерального выпада начальника дивизии против одного из великих князей. Точно так же и военная цензура, не пропускавшая в печать ничего о действиях аэропланов противника, не должна была, по мнению обоих бригадных, быть предметом осуждения в присутствии разных прапорщиков, хотя и ставших батальонными командирами. Только так смог объяснить для себя их безмолвие прапорщик Ливенцев.
Но самому ему молчать не пришлось: он первый заметил сквозь деревья, как вдруг повалил густой дым, а через секунду блеснул и язык огня в той стороне, где приходилась северная окраина растянувшейся в одну длинную улицу Старой Бараньей.
— Зажгли деревню! — вскрикнул он.
Капитан Спешнев отозвался на это, присвистнув:
— Кажется, штаб горит!
— Штаб? Неужели? — обеспокоенно вскочил Гильчевский.
Вслед за ним поднялись и бригадные, и полковники, — все.
— Если и в самом деле штаб… — начал было Протазанов.
— То надо идти тушить! — закончил Гильчевский и пошел к деревне, приглядываясь к столбу дыма и говоря на ходу встревоженно: — Значит, здешний мерзавец опознавательный знак какой-нибудь выставил около штаба, а с аэроплана его разглядели в подзорную трубу!.. Иначе как же прикажете объяснить такую выходку?
Он распорядился, чтобы офицеры шли не кучкой, а небольшими группами, соблюдая приличные интервалы, и добавил, что обучение частей действиям в лесу начнет в этот же день перед вечером первый полк дивизии, для чего полковник Николаев должен выделить и, приняв все меры предосторожности, направить в лес по десять человек от каждой роты полка.
Чем ближе было место пожара, тем яснее обнаруживалось, что горела все-таки не та хата, где находился штаб, что деятельно тушат огонь солдаты и что при полном безветрии опасности пожара для соседних хат не было.
IVТак как армия генерала Сахарова получила приказ Брусилова временно приостановить наступление, а на другом берегу Слоневки оказались заранее заготовленные сильные позиции австрийцев, то обе дивизии, 105-я и 101-я, начали готовить, в свою очередь, окопы для прибывающих пополнений.
Каждый новый день на линии огня ждали контратаки австро-германцев, каждый день доносилось в штаб армии, что здесь на фронте — «перестрелка и поиски разведчиков», но отдых все-таки оставался отдыхом, и у солдат, как и у прапорщиков, в изобилии стали появляться домашние мысли.
Ливенцев, проходя как-то вдоль окопов бывшей своей тринадцатой роты, услышал, как жалобно выводил Кузьма Дьяконов песню:
Одной бы я корочкой питался…
Конечно, Дьяконов вспоминал Керчь и свою жену, и все свое хозяйство, о котором месяца два назад говорил, явно прибедняясь по свойственной иным рачительным домоводам привычке.
Ливенцев был рад его видеть. Он остановился и сказал:
— Что, Кузьма, по дому, никак, заскучал? Песню про корочку поешь…
— Да нет, ваше благородие, — это я спиваю так себе. Песня такая, — ответил Дьяконов, широко улыбаясь.
— Рассказывай — «песня»! «Корочка» — это разве настоящая пища?.. Настоящая пища — это, я так полагаю, свинина, а? Да чтобы сало на этой свинине было не обрезное, а так, например, пальца в четыре толщиной, а? Угадал?
— Конечно, ваше благородие, — еще шире заулыбался Кузьма, — как вы сами на воле хорошо кушали, — не нам с вами равняться, — то вы и знаете.
Так как Ливенцев вообще никогда не любил сала и недоуменно глядел на тех, кто аппетитно ел его большими ломтями, то весело рассмеялся последним словам Кузьмы.
— Письмо-то своей жене написал или нет? — вспомнил Ливенцев.
— Да нет, неколи все было, ваше благородие, — сконфузился Кузьма и добавил: — Да ведь и то сказать — писать-то ей об чем?
— Как «об чем»? Ты к знаку отличия военного ордена мною представлен, это раз, а два — это то, что ты ведь теперь ефрейтор, — сказал Ливенцев, — а почему не нашил лычки на погоны?
— Никто как есть не объяснял про это, ваше благородие, — отозвался Кузьма с лицом даже как будто несколько испуганным.
— Ну вот я тебе объясняю… Возьми у каптенармуса басоны и нашей, а ротному доложишь, что я приказал.
О подпрапорщике Некипелове Ливенцев тоже хлопотал, чтобы представили его за боевые заслуги в прапорщики; Бударина и Тептерева — своих спасителей на Пляшевке — он тоже не забыл, но, кроме них, внес в список отличившихся еще человек десять из тринадцатой роты.
Однако она сильно преображалась, благодаря маршевикам, у него на глазах, и это было для него, конечно, гораздо заметнее, чем в остальных ротах его батальона, из состава которых примелькались ему только одни командиры.