Василий Субботин - Прощание с миром
Разумеется, я очень хотел научиться плавать, но это оказалось не так-то просто. Как и всякий, не умеющий плавать, я усиленно колотил руками и ногами, но мне это все мало помогало, вода не хотела меня держать. В то время, в тот момент, когда я работал руками, ноги мои забывали делать то, что они должны были делать, и я, скорее чем ожидал, касался ногами дна. Место, правда, тут было неглубокое, самое большее по пояс, особенно если не забираться далеко… Я старался, как мог, но из моих попыток ничего не выходило, ноги мои тянули меня вниз при первом же гребке. За все это лето, как я ни стремился, я и с места не мог стронуться, ни на метр не смог продвинуться вперед. Я очень страдал от этого и очень огорчался, что я такой неспособный.
Интересно, что потом, через год, когда опять настало лето, я, к моему удивлению и к моей радости, уже плыл. Это было совершенно невероятно, но это было так.
Оказывается, хотя в течение зимы я и не плавал, но, как всегда это бывает, я все это время тем не менее учился плавать.
63
На поляне на этой, на этом прогретом солнцем бережку, мы не только купались сами, но и купали лошадей. Обыкновенно мы их купали вечером, после работы чаще всего, после бороньбы например, когда лошади становились особенно грязными от налезшей, набившейся в их шерсть пыли. Ведя за собой в поводу лошадь, заходили в воду, сначала не глубоко, у берега у самого, и здесь из ладоней плескали на нее, чтобы смыть с нее пыль и насохшую, въевшуюся в нее за день грязь, а иногда и мылом терли, кусочком черного мыла, которым потом мылись сами. Затем, усевшись на нее, загоняли ее в воду. Когда она заплывала достаточно глубоко, приходилось сползать со спины и плыть с ней рядом, держась за повод. Но большой глубины у нас нигде не было, разве что только у противоположного берега, там были довольно глубокие омута…
Лошадь после купания лоснилась, светилась вся, была такая чистая, как будто стеклянная. Хорошо было проскакать на ней по этой зеленой луговине.
Тут же, на берегу, только чуть подальше от берега, где было повыше и посуше, была поставлена кузница, в которой ковали лошадей. Предварительно лошадь заводили в сделанный для этого станок. Четыре врытых в землю столба с двумя перекладинами, с двумя буквами «П». Вот что представлял собой этот станок… Лошадь ставили между столбами, заводили в этот станок, из которого ей некуда было деваться. Тут ее и ковали. Когда приваривали подковы к копытам, копыто горело и подковы дымились…
64
В первые дни, когда мы сюда приехали, собирал я пестики, о которых я там, где мы жили раньше, ничего не знал, не знал даже, что такие существуют. Это были, как я узнал после, такие хвощи полевые, которые здесь называли пестиками. И в самом деле, как мне казалось, похожие на пестики, которыми у нас толкут крупу. Остроконечные, твердые. Вырастали они на старой стерне, и канавах где-нибудь, где почва была вязкая, не совсем еще просохшая. Остренький, твердый пестик вылезал из затопленной глиной земли, и его можно было выдернуть вместе с его стеблем из глубоко спрятанной в земле сумки. Со временем он превращался в маленькую зеленую елочку, но в течение недели-другой, пока земля была еще холодная, до этого, как он распускался, он вполне годился в пищу и вообще, как казалось, был очень вкусным. Его можно было поджаривать, особенно если с яйцом, и из него можно было сварить суп. Тоже получалось очень вкусно. В ту первую весну, когда мы только приехали сюда, да и потом, в последующие годы, мы всегда ходили за этими пестиками на дальний конец деревни, на поле, где они в основном и росли.
В Сибири у нас этого лакомства не знали, а здесь его было очень много и его очень любили.
Местность здесь была сильно пересеченная, изрезанная глубокими, заросшими темной елью оврагами, которые тут назывались логами. В такой овраг, как правило, легко было спуститься, но выбраться из него было очень трудно. По дну такого оврага протекал иногда небольшой какой-нибудь ручей, но большинство оврагов были сухими. Только внизу, на самом дне оврага, трава была зеленая, свежая. Глинистая, разъезженная дорога тянулась на дно оврага…
Я нигде не видел потом такой изрезанной оврагами местности.
65
Это было, я думаю, в первый же год, здесь, на том же зеленом берегу реки, я встретил очень запомнившегося мне человека, на котором была такая рубашка, «сетка» такая белая, что-то вроде майки, никогда мной до того не виданная и очень понравившаяся мне. Это был прекрасно сложенный, очень красивый, физически сильный человек. Он, как видно, только что искупался, голова у него была мокрая, и он стоял, причесывался. Я впервые видел такого красивого, прекрасно сложенного человека… Как видно, он приехал из города, где, может быть, учился или работал; его семья, жена, как я узнал после, жила здесь же, в селе у нас.
Через много лет, после войны уже, приехав сюда снова, я опять увидел его. Не то чтобы узнал его, но понял, что эго он. Ничего уже не оставалось от того, встреченного мной когда-то, но все-таки я узнал его. Он говорил мне, что голова у него устроена как приемник, что по ночам он слышит стоны истязаемых в подземельях Ватикана.
Почему Ватикана, объяснить, конечно, было совершенно невозможно.
Это был уже вконец разрушенный безумием человек.
Он сидел. Посадили его еще, как мне говорили, до войны. Но затем выпустили, должно быть, как человека, раз и навсегда потерявшего разум.
Одно из очень сильных потрясений в моей жизни.
66
По приезде сюда мы жили сначала в доме деда, потому что деваться нам было некуда, но ближе к осени отец стал работать конюхом в колхозе, и мы перешли жить на конный двор — в дом, в котором на одной половине было правление колхоза заодно с бухгалтерией, а на другой, за перегородкой, жили мы.
Первое время после того, как мы сюда переехали, я возил воду на маленькой, пегой, чрезвычайно низкорослой и очень сильной лошади. Звали ее Самоедкой, и это удивительно шло к ней. Это была очень злая, тоже раз и навсегда несправедливо обиженная кем-то лошадь, с которой не было возможности управиться, и недаром на ней возили воду.
Не такое простое это было дело, возить воду с реки, как возил ее в те дни я. Надо было навозить по крайней мере бочек двадцать, чтобы залить все чаны и все колоды, стоящие на конном дворе, и напоить всех лошадей. Чтобы набрать бочку поды, надо было заехать в реку как можно глубже и черпать воду черпаком, заливать ее в бочку через такое квадратное окошечко, которое было проделано поверху лежащей на боку бочки. Я все время был мокрым, с ног до головы залитым водой, потому что черпак, которым я черпал воду, был тяжелым, железным, и пока я наполнял бочку, я весь обливался. Да к тому же, когда я поднимался в гору, на высокий берег реки, вода из бочки (я стоял позади бочки и правил лошадью) выплескивалась через это отверстие, через окошечко, и захлёстывала меня… А тут еще эта Самоедка с ее вредным характером! Постояв немного в воде, в роке, она вдруг ни с: того ни с сего, когда я еще и половины бочки не наливал, выгнув спину и вся напрягшись, как струна, срывалась с места и пулей выскакивала наверх, на берег. Вода переплескивалась через край, деревянная затычка, которой была заткнута бочка внизу, у моих ног, именуемая у нас: чопом, не выдерживала напора воды, выскакивала, вылетала из бочки, и меня опять обдавало с головы до ног. Самоедка выбиралась на дорогу и упрямо тянула до самого двора, до конюшни самой. Никакими силами нельзя ее было ни остановить, ни повернуть назад.
По чаще всего ее нельзя было сдвинуть, и она подолгу стояла на одном месте, где-нибудь на полдороге от реки до конюшни, стояла как вкопанная, и ничего нельзя было с нею поделать. Можно было сколько угодно и чем угодно ее колотить, кое было бес полезно. Ее, скорее, можно было убить, но ее нельзя было заставить сдвинуться с места. Никакой кнут не в силах был на нее подействовать.
Я еще долго работал на этой лошаденке, на Самоедке этой проклятой, и плакал, конечно, не раз. Много она мне крови попортила. Пока не начались какие-то другие работы… И воду поставили возить одну женщину, какую-то бабу, и она с ней справлялась еще хуже моего.
67
На довольно, как мне кажется, обшарпанном конном дворе нашем стояли все лошади, какие только были у нас в колхозе, и молодые, и старые — и те, которых запрягали и в сани и в плуг, и еще не объезженные, которых еще предстояло вводить в упряжку. Мы, деревенские, колхозные ребята, знали всех лошадей, какие у нас были, знали не только по кличкам, но и то, какой был у каждой из лошадей характер. И тем более знал все это я, живя здесь, на конном дворе. Мы знали даже всю упряжь, всю сбрую, какая у нас была, и тем более все хомуты, какие только были тут. Потому что у каждой лошади был свой хомут, который подходил для одной только этой лошади. Хомуты висели на длинных штырях, на гвоздях, в проходе, за дверями, а зимой — в той половине избы, в которой жили мы, тоже возле дверей, на стене. На каждом хомуте химическим карандашом была выведена кличка лошади, которой принадлежал тот или иной хомут. Все они, эти клички, и на стойлах и на хомутах, были написаны моей рукой. Но и без надписей этих, по одному виду хомута, мы знали, какой хомут на какую лошадь подходит, какой хомут какой лошади принадлежит.