Александр Хренков - Ленинградские тетради Алексея Дубравина
— За чем же дело стало?
— За тем, что со всей добросовестностью надо штудировать математику. Вот я и решил… Если не научусь считать, то научусь по крайней мере более грамотно смотреть на вещи. Количество, мы зазубрили, определяет качество. Количественные изменения ведут к изменениям в качестве. Это ведь, если подумать, не только словцо, красное слово восхитительно мудрой диалектики. Это — так оно и есть — мировой закон. Мы же, в сущности, видим его оболочку, не больше. А что там поглубже, внутри? Ни черта мы пока не знаем!
Пашка опять посмотрел на небо.
— Ты летал на самолете? Я на днях промчался. Знаешь, какое впечатление?
Он не договорил. Открыл кобуру, вынул из нее и положил на стол серый металлический шарик размером со среднее антоновское яблоко.
— Своими руками сделал.
Шарик был полый, из хорошо отшлифованных половинок. Эти половинки аккуратно сварены и на их поверхности четко протравлен сложный узорчатый рисунок. Я присмотрелся — рисунок напомнил очертания всех континентов Земли.
— Глобус?
Он взял шарик на руку, повертел немного. Снова положил на стол, прикрыл мозолистой ладонью.
— Хочу всегда носить его в кармане.
— Любопытная символика.
— А что? — Пашка хитро улыбнулся. — Летишь на самолете — он крутится внизу, чистенький, бархатный, зеленый. Местами — будто из спичечных коробок — наши людские сооружения. Не густо их, этих сооружений, а сердце довольно: человек настроил…
— Что-нибудь задумал, Павел?
— Задумал не я. Задумали партия с рабочим классом — сделать этот шарик курортом для людей. Война вот поперек дороги… — Пашка поднялся, сунул шар в карман, расправил и надел пилотку. — Иду на войну против самой войны. Младший техник-лейтенант Трофимов ясно видит свою ненавистную мишень и готов открыть по ней смертоносный огонь. Разрешите отправляться, товарищ капитан? — Небрежно козырнув, он тихо засмеялся, затем выразительно сказал:
— Не будь у нас войны-пожара, не нужно б улицы мести. Хотел бы я земному шару Луну в подарок поднести.
Я не узнавал приятеля. Пашка нередко меня удивлял, но такого Пашку — одновременно лирика, романтика, философа и гневного солдата — я еще не видел. Грустно было расставаться.
— Что ж, будем считать, что простились?
— Почему не хочешь, чтоб я проводил тебя?
— Потому что… — Пашка помедлил. — Вечером к тебе приедет Валя.
— Какая Валя?
— Ну вот, требуется ясность — кто такая Каштанова Валя и кем она тебе доводится.
Я изумился и густо покраснел, а сердце переключилось на бешеный бег метронома.
— Вчера приехала в командировку. Завтра уезжает.
— Так что же ты сразу не сказал об этом?
— Каждой минуте — своя забота. — Подал руку. — Прощай, Алексей!
— Прощай, Не-Добролюбов.
Высокий, по-прежнему немного сутулый, сунув руку в карман, пошел не спеша к воротам. Вышел за арку, повернул направо. Мужественно. Хватило силы ни разу не обернуться.
Нет, обернулся! Повернул назад. Возвращается к воротам. Я тоже не выдержал. К горлу подкатился щекочущий ком, глаза почему-то заморгали.
В воротах глазели один на другого и держались за руки.
— Знаешь, возьми этот шарик на память. — Вынул глобус из кармана, сунул мне в руку.
— Зачем же…
— Бери, не разговаривай. А Вале скажи… Молодец она, что надумала приехать. Вообще, скажу тебе по-дружески, очень правильная девушка. Эх, Алексей-Алешка! Свидимся ли снова?! — Сгреб меня огромными ручищами и неуклюже стиснул. Когда отпустил, застенчиво сказал: — Допустим, что простились. — Шагнул решительно за арку и сразу же исчез за поворотом.
Белая ночь и новое утро
Вечером… Каким же будет этот необычный вечер?
В перевязочной мне перебинтовали руку, в кладовой выдали одежду — мою фронтовую шинель и чистое белье, в административной части выписали продовольственный аттестат и вручили справку о ранении. Все? Нет, не все. Последняя встреча с Бусыриным. Возвращая партийный билет, он пожал мне руку и суховато, но с чувством сказал:
— Желаю всего доброго. В госпиталь больше не попадайте, разве что по крайней необходимости.
Потом я пообедал, переоделся, вычистил китель, сапоги и стал с нетерпением поглядывать на часы. Во сколько же это случится — в шесть, или в семь, или в восемь? Несколько раз пытался представить первую минуту — и тихо начинал сначала: вариантов приходило множество.
Все однако вышло не так: истинный вариант оказался непредвиденным. Было начало восьмого, я сидел в своей маленькой палате и в десятый уже раз перекладывал содержимое сумки — вдруг вбежала веселая Юля и шепотом сообщила:
— Товарищ Дубравин, вас ждут.
Я вышел в коридор. В нескольких шагах от двери у светлой стены стояла в неброском коричневом платье немного задумчивая Валя. Темные глаза блеснули и тотчас погасли под ресницами. Снова блеснули и встретились с моими. Я кинулся к ней и обнял за плечи.
— Алеша, сумасшедший! — засмеялась Валя. — Ведь мы уже не дети.
Юля смутилась, убежала.
Передо мной была высокая, новая, совсем не знакомая мне девушка. Вместе с тем я узнавал в ней все ту же озорную, с волшебною тенью под глазами, с массой мельчайших веснушек на припухлых щеках и губах смешливую сосновскую девчонку.
— Не верю, что ты — это ты. Пашка сказал, что завтра уезжаешь. Наврал?
— Нет, это правда. Я привезла для клинических опытов новый препарат для раненых и срочно должна возвратиться в Москву. Профессор Маргулис, мой шеф, хочет послать меня с тем же заданием в Киев.
— Я тоже уезжаю завтра. Но что же мы стоим? Пойдем бродить по городу, хочешь?
— В моем распоряжении вечер и ночь.
— Полная белая ночь?
— Полная ночь и немного утра. Поезд отходит в восемь пятьдесят четыре.
Я тут же собрался, и мы, не теряя времени, вышли.
Медленно прошли по старинным улицам Острова, около часа сидели на Стрелке, возле ростральных колонн; в минуты заката стояли на мосту и глядели в воду; Невским проспектом и улицей Росси любовались в сумерках. Потом мы сидели в сквере у театра Пушкина. Вечер, синея, обращался в ночь, светлую, тихую и теплую; пахло цветами жасмина.
Валя сказала про улицу Росси:
— Я ни за что не вообразила бы такую чудесную улицу. Это открытый дворец, настоящий холл под лазурным небом. — Помолчав, прибавила: — И я никогда не думала, просто не знала, что Ленинград — такой вот музейный, художественный город.
Она сидела рядом и глядела в небо. Глаза ее лучились, розовые губы мечтательно полуоткрыты, грудь дышала сдержанно, руки спокойно лежали на коленях. От темных волос, собранных в плотный пучок на затылке, исходил едва уловимый запах полевой ромашки.
Я взял ее руки, подержал в своих. Она не отняла их, только насмешливо сощурилась. Тогда я взял ее за плечи, приблизил к себе и хотел поцеловать, — она шутливо уклонилась, озорно спросила:
— Что это значит, Алеша? — В зрачках блеснули огоньки — точь-в-точь такие искрометные, как в памятную ночь под виадуком.
— Это значит, что я тебя люблю.
— Давно уже любишь?
— С тех незапамятных дней, когда проводил тебя первый раз в Сосновке.
— А я вот не помню, — лукаво усмехнулась Валя. — Так вот и не помню, в какой день и час мне врезались в сердце твои чистые глаза. — Она порывисто меня поцеловала и горячо шепнула: — Не помню, Алеша. Извини, пожалуйста.
Затем мы вернулись к Неве и долго шли по набережной. Белая ночь простиралась в сторону залива и там, представлялось, сливалась с Невой и блеклым молочным туманом окутывала город. Мы плыли по этой ночи, и не было ни конца, ни края безбрежному океану одновременно трепетного и мягкого, ничем не колеблемого света.
Вдруг Валя остановилась и громко объявила:
— Лешка, я хочу дурачиться. Кто мне помешает? Кому какое дело, что некая девчонка из Москвы надумала пробежать по парапету в Ленинграде.
Не успел я что-нибудь ответить, она взбежала по каменным плитам на узкий парапет и, взмахивая тонкими руками, в самом деле понеслась по гранитной стенке. У меня дрогнуло сердце. Сорвется! Сорвется и упадет в Неву. Я бросился за ней вдоль парапета. Она, полуобернувшись, погрозила пальцем, побежала дальше.
Пробежав около тридцати шагов, она остановилась, оперлась руками на мои плечи — я был уже рядом — и спрыгнула легко на тротуар.
Когда отдышалась, медленно сказала:
— Я навсегда запомню эту белую ночь. Ночь, Ленинград и тебя в военной форме. — И неожиданно придумала: — Хочешь, спою? Только тебе. И только сегодня, в эту особенную ночь.
— Я еще не слышал, как ты поешь.
— Ни разу? Так ни разу и не слышал? Слушай.
Взяла меня за руки, ласково глянула в глаза и тихо, очень тихо запела: