Валентин Овечкин - Собрание сочинений в 3 томах. Том 1
Никто в купе не посмеялся над семидесятидвухлетним физкультурником, и он сам рассказывал о своих немудреных изысканиях в области продления человеческой жизни серьезно, без улыбки.
— Вам, папаша, надо пожить не только для внуков, — сказала жена майора. — Интересно и самому увидеть, как будет восстановлено опять все, за что ваши сыновья положили головы.
— Интересно, конечно, — согласился старик. — Нам-то оно уже не ново, мы знаем, какой была жизнь до войны, а все же увидеть ее еще надо… Но мне кажется, мадам, что Днепрогэс скорее построят заново, чем моя внучка Катя забудет о бомбежках. До сих пор кричит ночью во сне: «Мама, летит! Мама, летит!»…
Спивак лежал, слушал и отмечал про себя, что, видимо, чем ближе подходит дело к концу войны, тем больше люди думают о личных судьбах, о разбитых семейных очагах, о легших на плечи народа тяжелых задачах восстановления, о поправимых и непоправимых последствиях войны. Много похожего на этот вагонный разговор он слышал и дома, в селе.
— Как хочется уже спокойной, мирной жизни! — сказала, вздохнув, жена майора. — Не просто хочется, чтобы кончилась война, а хочется именно, чтобы вернулось все, как было раньше.
— Так не будет теперь, — ответила учительница.
— Почему?
— Точно так не будет. Мы с вами — не те. Я чувствую по себе, что уже не буду такой веселой и беззаботной, какой была до войны.
— Я говорю, гражданка, о простых вещах: мне хочется увидеть опять громадные привозы на базарах, хлеб двадцати пяти сортов в булочных, продавцов в накрахмаленных халатах, фонтаны в скверах, милиционеров в белых перчатках.
— Это-то будет…
Инвалиды, пользуясь остановкой, обедали за столиком в своем углу, разговаривали вполголоса о чем-то фронтовом: вспоминали какого-то лейтенанта Кудрю, которого контузило в то время, когда он сидел в блиндаже и ел колбасу, поджаренную на сале, и с тех пор человеку отшибло аппетит на все мясное; говорили о боях под Каневом, о какой-то переправе, о забытых где-то вещах и документах.
— Куда едете, ребята? — спросил старик в шинели. — Видно по вас, что отвоевались уже, а путь держите на запад.
— Были на его родине, — указал однорукий на слепого, — в Дарнице, за Киевом, а теперь едем ко мне в село.
Однорукий уложил остатки провизии в вещевой мешок, смахнул рукавом гимнастерки хлебные крошки со столика. Слепой скрутил две папиросы — себе и товарищу.
— Приехали в Дарницу, — стал рассказывать однорукий, — пришли на ту улицу, где он жил, он-то не видит, что там, а я смотрю — ни одного дома целого нет. Он говорит: «Считай, третий от угла». А где он, третий? Кучи кирпичей. Походили, походили, встретили одного его знакомого. «Нет, говорит, Петро, твоей родни никого». У него там мать была и сестренка — погибли. Дарницу крепко бомбили: мост близко, переправа — заманчивое место. Воронка на воронке. Ну, что ж, говорю, поедем, Петро, ко мне, будешь у меня жить. Я от своих письма получал на фронте, мои живы. Поедем, говорю, брат сержант… Мы с ним в одном расчете были, пулеметчиками. Два года вместе воевали. От Владикавказа до Канева дошли. Он меня от смерти спас. Вынес меня, раненного, когда пулемет наш разбило снарядом. Самого в ногу осколком задело, а меня не бросил, вынес в балку. А потом вернулся обратно и попал под танковую атаку, тут и его покалечило. Так как же нам теперь расстаться?.. Мы в госпитале далеко были, на Черном море, в Сочи. По пути к нему первому заехали. Ну, раз такое несчастье у человека, нет ни дома, ни родни, поедем, значит, ко мне. У меня мать — хорошая женщина. За то, что меня в бою не покинул, от смерти спас, она его, как родного сына, примет. Проживем как-нибудь. Я грамотный, шесть классов окончил, обучусь писать левой рукой, буду работать в колхозе учетчиком. Ему тоже дело найдется. Пусть сидит дома на хозяйстве, хату стережет. Получит пенсию, колхоз будет помогать. За что человек потерял здоровье? За весь советский народ.
Поезд, сильно рванув, тронулся. Опять застучали колеса на стыках рельсов, все быстрее и быстрее, громче и громче. Разговор стал доноситься до Спивака невнятно. Что-то говорил другой инвалид, поворачивая слепое, изуродованное шрамами лицо к товарищу; говорил солдат с рыжими усами; что-то рассказывала старуха с девочкой на коленях, — капитан улавливал лишь отдельные слова.
Под стук колес и покачивание вагона Спивак стал опять дремать, потом перестелил под собою поудобнее шинель и плащ и заснул еще на несколько часов.
Проснулся он от шума и смеха под вечер, на следующей большой остановке. Люди внизу сидели другие. Где-то сошел старик в солдатской шинели, высадились инвалиды, не видно было учительницы. Пассажиров не убавилось, в вагоне стало еще тесней, но лица были новые: какие-то молодые женщины, одна в белом берете, другая в вязаном пуховом платке, бойцы в форме пограничников, железнодорожники из ремонтной бригады.
Беседой и общим вниманием в купе завладел новый пассажир — рослый краснощекий человек лет тридцати, в сером костюме, в шляпе и в спущенных гармошкой хромовых сапогах с подвернутыми голенищами. Пассажир живо подхватывал любую тему разговора, обнаруживая большую осведомленность и в рыночных ценах, и в марках немецких бомбардировщиков, и в женской психологии, сыпал беспрерывно прибаутками и анекдотами, от которых одни смеялись, а другие морщились и отворачивались.
Спивак смутно припомнил, что видел сквозь дремоту, как этот парень лез в вагон, проталкивая впереди себя женщину в белом берете, волоча бесцеремонно, прямо по ногам пассажиров, чемоданы.
Укладывая тяжелый чемодан на багажник, парень в шляпе ворочал его одной рукой и чуть не уронил. Спивак обратил внимание, что правая рука его была искривлена в кисти, но почему-то решил, что это у него не от ранения, а какое-то старое, еще, может быть, довоенное увечье или природный изъян. За эту свою поездку домой Спивак много встречал в тылу фронтовиков, уволенных по чистой. Он узнавал их по остаткам военной формы, по вылинявшей гимнастерке или пилотке, по выправке, медалям, гвардейскому значку, с которым многие и дома не хотят расставаться. Таких фронтовых отметин не видно было у пассажира.
Прислушиваясь к разговорам новой компании внизу, Спивак несколько раз уловил брошенное парнем в шляпе выражение: «Все равно война», — ходячее выражение, которого он терпеть не мог, и, нахмурившись, отложив в сторону газету, взятую было опять из-под головы, повернулся на бок, лицом внутрь купе. Он почувствовал, что не выдержит и вмешается в вагонную беседу, принявшую совсем другой тон, чем несколько часов назад. Неприязненно глядя сверху в затылок пассажира в шляпе, склонившегося к женщинам, Спивак решил про себя: «Еще три раза скажет: «Все равно — война», — слезу с полки».
Разговор шел (рассказывал пассажир) о том, как в каком-то хуторке на Киевщине матери, чтобы спасти своих дочерей от мобилизации в Германию, сами якобы заставляли их приглашать к себе единственного оставшегося у них мужчину, парнишку лет семнадцати. Целью было — получить медицинское свидетельство о беременности, освобождавшее женщин от мобилизации. Тому прошло уже два года. Пассажир рассказывал со смехом. Теперь, мол, на хуторе сплошная родня — братишки да сестренки по отцу. А парня угнали в Германию. Других спасал, сам не спасся.
Женщина в белом берете спросила: что же будет, если этот парень вернется из Германии домой? Как все устроится? Ну, на одной, может быть, женится, а с другими как?
— Спишется на войну, — рассмеялся пассажир. — Мало ли каких случаев не бывает сейчас. Поладят как-нибудь. Сейчас ревновать не приходится, при таком недостатке мужчин. Надо поделиться друг с дружкой теми, что остались. Война!
«Раз», — засек про себя Спивак.
Пассажир долго разбирал, бросая игривые взгляды на женщин, различные варианты, как можно поладить. Особенно часто оборачивался он к пассажирке в белом берете, слушавшей его не без интереса.
— Сколько ж их, бедных девчат, угнали немцы! — вздохнула старуха. — У меня сестра в Полтаве — двух дочек угнали у нее и внучку. А другая внучка только тем спаслась, что бешеная собака ее покусала. Доктор знакомый делал ей уколы и справку выдал. Не взяли, осталась дома. А тех не слышно… Спасут ли их наши, когда дойдут до Германии? Там же сейчас что делается, бомбежка какая! Содом-Гоморра! Вот так пропадет дите на чужбине безвестно, и все будешь ждать: может, вернется?..
Поезд стоял на какой-то небольшой станции с разрушенным вокзалом и сухими, опаленными огнем тополями вокруг кирпичных развалин.
— Опять застряли, — сказал кто-то. — Не обгоняет никто, и встречного не слышно, а стоим.
— Жинка дежурного молоко продает, — сказал боец с рыжими усами. — Еще не расторговалась. Один пассажирский поезд в сутки: не продать сегодня, до завтра прокиснет.
Все рассмеялись. Улыбнулся и Спивак.