Иван Шамякин - Атланты и кариатиды
— Нет. Я остаюсь. Выполню ваши назначения.
Максим удивленно посмотрел на нее. Она отвернулась. Проводить доктора не вышла. Стояла у окна и смотрела, как отъезжает машина, буксуя в размякшем снегу. Как машет рукой галантный доктор. А Максим не сводил с нее глаз. И что-то очень теплое, очень приятное разливалось в груди. Нежность? Благодарность? Умиление? Нет, что-то более глубокое, что трудно выразить словами.
Когда машина отошла, она повернулась к нему, растерянная и даже как будто испуганная своей дерзостью, с виноватой улыбкой сказала:
— Мне надо было ехать. В аптеку. И в гастроном… Я приехала, как гостья, с пустыми руками, — совсем по-детски показала ладони. Этот жест ее особенно понравился и обрадовал. Никогда не думал, что такая мелочь может обрадовать, так поднять настроение.
— Ничего не надо. У меня все есть, кроме разве боржома. Вчера привезла Поля Шугачева. Это она вам позвонила?
— Да.
Галина Владимировна вспомнила, что Герасим Петрович не сказал, на сколько времени отпускает ее. Будет сердиться, что ее так долго нет. Но тут же подумала по-девичьи дерзко: «Ну и пускай! Так ему и надо», — и засмеялась своей независимости и бесстрашию. Она уважала Герасима Петровича, но и боялась его. А вот сегодня не боится. Как это хорошо — никого не бояться!
Максим не догадывался, чему она смеется. Подумал, ее рассмешил его вид.
— Простите, что я с такой бородой.
— Так это ж теперь модно, — и она опять рассмеялась.
Обыкновенные, почти пустые слова, но каждый из них читал в этих словах другой, глубокий смысл, тот, который так был им нужен.
— Нет, для вас я побреюсь.
— Не надо, прошу вас. Вы похожи на ассирийца из учебника истории.
— Да, из истории…
— Не вспоминайте о грустном. — Она вдруг приблизилась и провела мягкой горячей ладонью по его колючей, с блестками серебра щеке. Он взял двумя руками ее маленькую руку, согнул пальцы в кулачок и прижал этот кулачок не к губам, к виску, и она почувствовала на его виске пульс — частый-частый.
XXVI
Сосновский возвращался из поездки по области. Четыре дня месил колесами вездехода весеннюю грязь. Объехал все западные районы, проверял подготовку к весеннему севу. Картина открылась неровная, пестрая. Одни хозяйства вызвали радостное удовлетворение, другие — разочарование. Особенно неприятно, когда подводят те, на кого надеешься. Попадались и такие, Правда, зазнайки эти будут долго помнить его приезд. Распекал он их не за закрытыми дверьми. Там, где не требовались оргвыводы, «подтянул» председателей колхозов и директоров совхозов перед общими собраниями колхозников и рабочих. Собрания эти, не сомневался, запомнят не только руководители хозяйств, но и районное начальство.
Обдумывая результаты своей поездки, пришел к выводу, что уровень подготовки к севу, безусловно, выше, чем в прошлые годы, — больше порядка, точности, лучше отремонтированы машины, больше на полях удобрений. Значит, залог урожая налицо. Так почему ж не порадоваться? Почему не отдаться весеннему настроению? Сосновский, как все здоровые, жизнерадостные люди, умел приводить себя в доброе настроение даже после крупных неприятностей. А эта поездка дала удовлетворение. Везет целый воз фактов для доклада на пленуме. Это совсем другое дело — свои собственные факты, не то что представленные инструкторами отдела.
Зашлепанный грязью «газик» мчался по подсохшему шоссе. Весеннее солнце под вечер остыло и уже не жгло, а ласково грело щеку сквозь открытое окно. Леонид Минович снял шляпу, подставил солнцу лысину.
Шофер, не одобряя, глянул на секретаря и закрыл окно со своей стороны. Посоветовал:
— Наденьте шапку. Продует. Поросль у вас негустая.
— О небо! Это ты, чертов сын, так говоришь о моей голове?
Шофер засмеялся.
— Не о голове. О лесозащитной полосе.
— Микола! Удивляюсь, как я тебя терплю так долго? Ты без конца намекаешь на наши промашки. Я знаю, какие ты полосы имеешь в виду. Лучше спой.
Случалось, в далекой дороге, когда было скучно и хотелось спать, Микола начинал импровизировать — пел, как тунгус, обо всем, что видел перед собой или увидел за время поездки; своеобразно рисовал людей и события и мог даже пройтись — считал, что в песне все дозволено, — насчет самого Сосновского, показать, к примеру, как тот «промывал» белые косточки «князя Липского», «славного боярина» колхоза «Восход», или «рыцаря железного» «Сельхозтехники», короля неотремонтированных тракторов.
Леониду Миновичу очень нравились эти импровизации. Слушая их, он хохотал. Но по заказу Микола никогда не пел. Для этого ему нужно было особое настроение.
А если нет песни, анекдота, доброй беседы, думаешь о делах. Куда от них денешься?
Подъезжали к городу, отходили заботы деревенские, подступали городские. Думал о завтрашнем заседании бюро обкома. Очень серьезный вопрос — о перестройке руководства промышленностью, о создании производственных объединений. Работает комиссия во главе с Игнатовичем. Герасим, конечно, наметит существенные мероприятия. Человек аккуратный. Сверхаккуратный. И считает себя лучшим знатоком промышленности, города, руководителем новой формации. Сосновский хорошо знает, что секретарь горкома думает о нем. Ничего дурного. Но признает его компетенцию лишь в вопросах сельского хозяйства. Да еще, безусловно, думает, что, мол, постарел Леня, едет на старом методе. Постарел — это правда. Но не устарел. А что касается методов, то он, Сосновский, считает, что в их работе ни новых, ни старых методов нет, партийная работа — не свод правил и инструкций, старых и новых, а неустанное творчество, ежедневное и ежечасное. Можно применить и ЭВМ. Но если вот эта, полученная от родителей ЭВМ работает не на уровне требований времени, тогда, как говорится, слазь с крыши, не порти гонта.
Вот так, Герасим. Парень ты хороший, современный. Но был бы еще лучше, если б тебе немножко меньше самоуверенности и немножко больше самокритики. И еще одно: если б в дела твои не вмешивалась твоя слишком умная жена.
Сосновский все знал о своих сотрудниках. Не собирал эти сведения специально. Просто в нем жило естественное внимание к каждому человеку, к жизни любого работника. Может быть, поэтому он редко ошибался в подборе кадров, когда подбирал сам, никто не навязывал.
О Елизавете Игнатович, активной профсоюзной деятельнице, подумал с юмором. Но тут же вспомнил другого человека — Карнача. Без юмора уже. Серьезно. Карнач был на его совести. Это было одно из тех дел, которые он считал незавершенными, к которым собирался вернуться.
Разумеется, с формальной стороны постановление горкома — комар носа не подточит. Все пригнано по-игнатовичски. Карначу можно было дать по шее не только за все вместе, но и по каждому пункту в отдельности. Можно за жену — стоим на страже морали и семьи. Можно за архитектуру — там сам черт ногу сломит, это область, где легче всего белое сделать черным и наоборот. Можно стукнуть за позицию в «привязке» химкомбината — не лезь поперед батьки! Можно даже за казарму, как он называет дом на Ветряной. Секретарь обкома дает указание надстроить, а он, упрямый черт, не визирует постановления исполкома. Можно за дачу — воюем с частнособственническими тенденциями! Можно… если забыть о главном и рассматривать все с высоты своей амбиции или под нажимом разгневанной жены. Он, Сосновский, никогда так не решал судьбу человека. Допустим, для Карнача не такая уж трагедия увольнение. Но улучшится ли от этого архитектура города? Уверен ли ты в этом, Герасим Петрович? Конечно, право горкома заслушать любого работника. Но по всему видно, что решение о главном архитекторе возникло не в процессе обсуждения. Вот это и насторожило, когда Игнатович пришел и сообщил, что бюро горкома освободило Карнача от должности. Все правильно, дорогой Герасим Петрович. Но обычно, будучи человеком осторожным, ты в подобных ситуациях не ставил меня перед фактом, а советовался загодя. Между прочим, это совсем не плохое качество — умение посоветоваться, если, разумеется, качество это не перерастает в обыкновенную перестраховку.
С Карначом Игнатович проявил подозрительную поспешность. Сосновский сразу же подумал об этом и решил лично поинтересоваться некоторыми деталями этого дела. Покуда неофициально. За две недели о многом узнал. Как, например, шло обсуждение работы архитектурного управления. Как кто себя вел на бюро. Объяснить поведение Карнача можно по-разному: как анархический взбрык, что с ним случалось, и как реакцию человека, который заранее знал свой приговор, знал, что его выступление ничего не изменит, поэтому нечего зря тратить энергию. Тем более что был он, очевидно, нездоров, так как сразу же после бюро свалился — грипп.
Странно вел себя Игнатович. Не по-игнатовичски. Явно неуверенно. Понять его нетрудно.