Николай Самохин - Рассказы о прежней жизни
Через несколько дней приятель ко мне заедет. В глазах его будет немой вопрос.
— А знаешь, старик. — словно бы приятно изумляясь, скажу я. — Оч-чень неплохо!
Лукавые люди, мы давно избрали эту удобную форму. Мы не говорим друг другу решительное «хорошо» или убийственное «плохо». Мы придумали странное словосочетание, нечто вроде Тяни-Толкая: «очень неплохо». Стоит убрать довесочек «очень», как от оставшегося слова повеет холодом. Тяни-Толкай сразу попятится в сторону «плохо». По стоит схватить его под уздцы ещё одним «очень» — как он загарцует уже в сторону «гениально». Важно лишь не оговориться. Один мой знакомый как-то сказал своему приятелю вместо «очень неплохо» — «очень неважно», и, хотя суть оценки вроде бы мало изменилась, знакомый нажил себе кровного врага.
Конечно, я не оговорюсь — мой приятель останется доволен. Даже пенсионера X. я не успокою, заверив его, что он вполне дуб, или уж, по крайней мере, тезка — и напрасно себя недооценивает. Вместо этого я посоветую ему учиться у классиков — совершенствовать форму и содержание.
Но, боже! — как не зачерстветь душе в такой компании, как не испортиться характеру!
Спасибо детству. В детстве подобной литературы я не читал.
Первая книжка, не помню как доставшаяся мне насовсем, была без титульной страницы, но зато начина лась она словами, от которых у меня сразу перехватило дыхание:
По синим волнам океана,
Лишь звёзды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несётся,
Несётся на всех парусах…
Дальше оказалось еще тревожнее и загадочнее:
Не гнутся высокие мачты,
На них флюгера не шумят,
И молча в открытые люки
Чугунные пушки глядят.
Когда я дошел до того места, где сказано про императора, что «зарыт он без почестей бранных врагами в сыпучий песок», меня прямо мороз продрал по спине. А следующие грозные строки:
Лежит на нем камень тяжёлый.
Чтоб встать он из гроба не мог, —
прозвучали как залп из тех самых угрюмых пушек, которые молча смотрят в открытые люки.
Это был тоненький томик Лермонтова — десятка полтора стихотворений. Я вызубрил их наизусть и только тогда понес свое сокровище в библиотеку. В то время, чтобы записаться в библиотеку, надо было сдать какую-нибудь книжку.
Другой, похуже, у меня не было, и я, поколебавшись, решил расстаться с этой.
— Что у тебя, мальчик? — спросила библиотекарша. — Лермонтов. Мэ, Ю… Нет, мальчик, ничего не выйдет: здесь не хватает страничек, а мы плохих книг не берем.
Если бы эта тетенька умела читать в глазах пацанов, прижимавших к груди свои первые книжки, она немедленно записала бы меня в свою библиотеку не рядовым, а почетным читателем. Но она не умела. А может, и умела, да кричащие письмена эти не трогали её душу.
…«По синим волнам океана, — шептал я, глотая слезы. — Лишь звезды блеснут в небесах»… Плохая книга? Эта книга плохая?! Ну, нет! Даже с половиной страничек, даже порванная, склеенная, замусоленная, она осталась бы самой прекрасной книгой на свете… «По синим волнам океана»…
В библиотеку я смог записаться только в четвертом классе. И сразу же попросил дать мне «Конька-Горбунка». Библиотекарша глянула на меня с недоумением. Стоявшие рядом мальчишки рассмеялись, и один из них поддел меня, негромко сказав: «Мама, дай титю». Сами они караулили, кажется, рассказы о Шерлоке Холмсе.
Плевать мне было на их насмешки. Читал я уже про Шерлока Холмса. И про Шерлока Холмса, и «Униженные и оскорбленные» читал, и даже кое-что ещ. А «Конька-Горбунка» — нет. Сестра таких книг в дом не приносила.
Я засунул книгу почему-то не в сумку, а за пазуху, под рубашку, и пока бежал домой, сердце мое радостно тукало в её твёрденькую обложку.
Дома я бросил сумку с тетрадками, схватил кусок хлеба, забрался с ногами на лежанку, стоявшую за печкой, и…
За лесами, за горами,
За широкими морями,
Не на небе, на земле
Жил старик в одном селе…
С чем сравнить такие мгновения?! Не знаю… Возраст — с одной стороны, и обязанность читать жаждущие сравниться с дубами и кленами — с другой, сильно остудили воображение.
Но я точно помню: книги формировали нас легче и лучше, чем институты, официально уполномоченные формировать. Они учили честности, прямоте, бескорыстию, справедливости, — не повторяя надоедливо: не ври, не завистничай, не жадничай.
Они призывали к действию.
Когда мы с дружком моим Эдькой прочли «Черную стрелу» Стивенсона, то сделали себе по луку, нарезали черемуховых стрел, оснастили их жестяными наконечниками и, для начала, испробовали свое оружие на тыквах. За четыре измочаленных тыквы была нам устроена грандиозная трепка, но зато потом мы целый месяц держали и суеверном страхе всех грыжевиков улицы Аульской, Kaждый вечер то одному, то другому из них вонзалась в ставню черная стрела. Выскочивший на улицу в одном исподнем, хозяин с матерками выдергивал ее, а выдернув, обнаруживал намотанную возле наконечника бумажку, с которой скалился жуткий череп.
А после «Тимура и его команды» разве не мы распилили на дрова инвалиду финской войны Ишутину все брёвна… заготовленные им, как выяснилось впоследствии, для строительства новой бани «по-белому» — вместо старой, которая топилась «по-черному».
Не могу теперь припомнить всех наших книжных игр. Скажу только, что для меня лично одна из них оказалась пророческой.
Однажды я опаздывал к началу игры в «синие» и «красные», и, когда появился на улице, все должности были уже разобраны.
— Ты кем будешь? — спросили меня.
Я только что прочел удивительную книгу «Возмутитель спокойствия», был свежо влюблен в ее героя, побеждавшего свирепых воинов и могучих правителей одной веселой мудростью, и поэтому заявил:
— Я буду Ходжа Насреддин.
Ну, ладно. Ходжа так Ходжа. Ребята с нашей улицы не очень-то читали книги — им негде было взять их. Раз человек желает быть каким-то Ходжой — значит, существовал такой полководец.
Но оказалось, что это еще не все.
— А как зовут твоего коня? — спросили они. — Вот у него, — кивок в сторону напыжившего грудь «Буденного», — коня зовут «Казбек».
— А у меня не конь, — тихо сказал я. — У меня ишак.
…Разве я мог знать тогда, что делаю выбор на всю жизнь.
Послесловие
Несчастны, несчастны сочинители, которым обязательно нужен слушатель. Едва допечатав страничку, такой литератор вынимает ее из машинки и несёт на кухню — жене.
— Вот послушай-ка, что получилось, — говорит он. Жена обреченно вытирает руки о фартук и присаживается на краешек стула.
— Ну, — вздрагивает она через минуту, прослушав ничего не говорящий ей отрывок, — а что дальше?
— Дальше, дальше! — обижается сочинитель. — Разве в этом дело… Ты стиль оцени. Язык почувствуй.
В праздничной компании, дождавшись, когда гости сомлеют от пельменей и водки и утратят способность сопротивляться, сочинитель, прижимая руки к груди, просит:
— Позвольте, друзья, прочесть вам рассказ. Горяченький. С колёс. Только что дописал. Буквально сегодня.
Он знает, что делать этого нельзя, что слова, не одетые в броню типографского шрифта, беспомощны, как только что вылупившиеся и не успевшие обсохнуть цыплята, но — не может остановиться.
Увы, покорный наш слуга относится именно к такому типу сочинителей.
Не дав этим заметкам отлежаться, не выправив как следует орфографические ошибки, я поспешил размножить рукопись и понёс её друзьям-приятелям — на суд их и приговор.
Друзья, давно смирившиеся с неотвратимостью подобных моментов, изобразили на лицах интерес, а иные старательные даже нетерпение: дескать, иу-ка, ну-ка, — что ты там снова отчубучил?
Подождав неделю, я, как охотник, заблаговременно расставивший снасти, отправился собирать добычу. «Что там в моих силках и ловушках? — волновался я. — Какие соболя-горностаи?» Конечно, отдавая рукопись, я всякий раз бормотал обязательное, что жду, мол, только правду, одну правду и ничего, кроме правды. Но кто же не знает, что это всего лишь заклинание, вроде «ни пуха ни пера» или «ни рыбы ни чешуи». На самом-то деле, боясь сознаться даже самим себе, мы всегда ждем единственного зверя. У этого зверя васильковые глаза, нежная искрящаяся шерсть и мягкие лапы, лишенные когтей. Имя ему — Восторженное Впечатление.
На этот раз, однако, в ловушках моих оказались какие-то мелкошерстные, коротконогие ублюдки.
Первый друг признался, что впечатление у него возникло сложное: пока читал — было легко, а как дочитал — то стало вроде бы не очень-то весело.
Второй мои друг — человек жизнерадостный и полнокровный, искренне даванув мне руку, сообщил: