Василий Росляков - Мы вышли рано, до зари
Лобачев вернулся из Сибири и в первые же дни почувствовал разницу между Москвой и этой Сибирью. Самые острые для Москвы события туда, в Сибирь, доходили в ином, как бы ослабленном виде. Уж очень велики пространства, и на этих пространствах жизнь текла устойчивая, размеренная, и любые толчки для нее казались неприметными. Земля была большая, и дыхание у нее было спокойное и глубокое.
Здесь же, в Москве, дыхание учащалось, все становилось уплотненным, собранным в один тугой узел. А круги, расходившиеся от одного события, набегали, накладывались на другие круги, расходившиеся от других событий.
Комсомольское отчетно-выборное собрание. Прежде оно прошло бы незаметно для Лобачева. Сколько их было, этих собраний! Но сегодня на него шли не по долгу службы, не по обязанности, а по какому-то личному чувству, чувству волнующему и даже тревожному. И, как никогда еще, на этом собрании было много взрослых людей, не комсомольцев. Здесь были члены ученого совета, работники вузкома, горкома комсомола. Даже Таковой сидел в президиуме, во втором ряду, между Федором Ивановичем Пироговым и Олегом Валерьяновичем. Весь второй ряд в президиуме и третий были заняты взрослыми. Оказав им такой почет, комсомольцы как бы хотели сказать, что они совсем не те, за кого их стали принимать в последнее время, не противники старшим, а противники старому, не безродные шаркуны и критиканы, а достойные дети своих отцов. Да, так думал Виль Гвоздев и его друзья, так же думали и члены факультетского бюро комсомола. Однако делать все хотелось им по-своему. И если при этом требовалось нарушить то, чего нарушать, по представлениям старших, никак было невозможно, они нарушали.
Нашев, хотя и с партийным выговором, номинально считался еще секретарем факультетского бюро комсомола. Его никто не освобождал от этой должности, никто не выносил на этот счет никаких решений. Однако Нашев на самом деле уже не был комсомольским секретарем, его как бы стихийно и негласно изгнали с этого поста, подвергли, как в далекую старину, жестокому остракизму. Без него готовили отчетное собрание, а доклад поручили члену бюро Игорю Менакяну. Старшие товарищи ничего с этим поделать не смогли. Они ограничились лишь тем, что указали на отдельные места в отчетном докладе и предложили эти места поправить перед тем, как выходить на собрание. Однако поправлено было не все.
Игорь Менакян как автор доклада отдельные положения сумел отстоять и теперь, перед огромной переполненной аудиторией, которая называлась Коммунистической, часто отрывался от текста и своими словами разъяснял то, что скрывалось за скупыми формулировками доклада. Он говорил о культе, о его развращающем влиянии на общество и человека, он противопоставлял культ личности социалистической демократии.
— С этим, — говорил Менакян, — согласны теперь все или почти все. Но как только мы переходим от критики культа мертвого человека к живым проявлениям культа, так нас сразу же хватают за воротник и начинают прорабатывать. Мы отлучили от организации бывшего секретаря Нашева, отлучили за трусость и приспособленчество. Но за это нас не перестают прорабатывать. А ведь мы, комсомольское бюро, хотим работать с партийным бюро в контакте.
Подумать только — в контакте.
Иван Иванович Таковой сидел спокойно, с непроницаемым лицом. Один раз только, когда в прениях вихрастый паренек начал нести ахинею насчет перерождения сталинских кадров, он склонился к уху Олега Валерьяновича и прошептал:
— Это хорошо, что они открыто высказываются, легче будет ориентироваться.
— В каком смысле? — так же шепотом спросил Олег Валерьянович.
Таковой взглянул тогда в глаза Грек-Яксаеву и отвернулся, а про себя подумал: «Не понимает. Такие вещи надо понимать». Но Олег Валерьянович понял его и подумал о нем что-то свое.
После того как выступил представитель горкома комсомола, видимо побывавший не на одном таком собрании, прения разгорелись с еще большим жаром. Смысл выступлений горкомовца сводился к тому, что с разоблачением культа настало время, когда мы можем открыто говорить то, что думаем, и этому надо радоваться.
Тогда взял слово Виль Гвоздев.
— Причина для радости, — сказал он, — есть. И мы радуемся. Но мы только подготовили условия к тому, чтобы сделать шаг вперед. Я, конечно, верю Центральному Комитету, но не может ли случиться так, что мы остановимся на разговорах, на осуждении культа, остановимся на словах. Ведь и новые слова в бесконечном употреблении мы можем лишить подлинного смысла. Все или почти все, что говорил Сталин, было правильно. Но слова его были правильны сами по себе, а в жизни иногда творились неправильные дела под флагом правильных слов. Бюрократизм поведения и мысли может приспособить, приручить и новые слова, которыми заговорили сегодня все. С чего мы начали весной? С разговоров, с очень смелых фраз. Прошла весна, прошло лето, осень кончается, а все остается по-прежнему. По-прежнему процветает декан Пирогов, доценты Таковой и Шулецкий. Федор Иванович с первого курса призывает нас бить в колокола при виде недостатков. Когда же мы начинаем бить в колокола, он заявляет, что мы бьем неправильно, что мы бьем не в те колокола.
В подтверждение своих слов Гвоздев рассказал случай из летней практики. Редактор областной газеты дал задание написать очерк «Большое молоко». Виль отправился в передовой колхоз. В правлении колхоза его снабдили цифрами, которые вызвали у него удивление. Он понимал, что люди, откликнувшись на призывы партии, могут совершить большой скачок, но ему непонятно было, как за один год увеличили удой молока в два раза коровы. Чтобы раскрыть этот секрет, он пошел в поле, где на жнивьях паслось стадо. Пастух слушал молодого корреспондента, покрикивал на коров без всякой надобности, уклонялся от разговора.
— Что же, у вас коровы такие сознательные? — допытывался Виль. — Может, они газеты читают?
— Пока нет, но будут, к этому стремимся, — сказал пастух. Ему надоело отмалчиваться, а может, совестно стало, он взял и открыл Вилю секрет. — По бумагам, — сказал пастух, — у нас сто коров, а пасу сто пятьдесят. Молочко все дают, а раскладывают это молочко на сотню. Полсотни вроде совсем нету, а она, милай, есть, вот она. Для поднятия удоев служит, для обману, значит.
Сначала Виль не поверил и кинулся пересчитывать животных. Все сошлось. По данным правления, их было сто, а тут, в натуре, их было на полсотни больше.
— Это же обман, — сказал Гвоздев.
Пастух согласился.
— Как же так? Что ж, на них закона нет?
— Ты, милай, тальянку видал? — спросил тогда пастух у Виля Гвоздева. — Гармошку видал?
— Ну?
— Вот тебе и ну. Ее сюда ведешь, — пастух как бы растянул мехи, — ладно получается, хорошо. Обратно ведешь, — пастух как бы свел мехи, — опять ладно получается.
Виль поехал в район — там обвинили его в клевете. В обкоме один человек по-отечески посоветовал не ввязываться в это дело. Это большая политика, сказал он.
— Тогда я напишу очерк «Большая политика», — сказал Виль редактору.
— А мы отправим тебя домой с плохой характеристикой, — сказал редактор.
Вернувшись в Москву, Виль поделился всем этим с деканом. Федор Иванович сказал:
— Может, ты, Гвоздев, и прав, но областная газета является органом обкома партии, а раз так, то критиковать обком она не имеет права.
— Вы же сами говорили — бить в колокола.
— Не в те колокола бьешь, Гвоздев…
Рассказав обо всем этом, Виль сделал вывод: главный наш враг сегодня — косность мысли и поведения, под сенью которой могут благополучно существовать ничтожество, подлость и обман.
— Наши руководители, и в первую очередь декан, — сказал в заключение Гвоздев, — не хотят этого понимать. Я считаю, что мы должны обратиться с письмом в ЦК КПСС с просьбой пересмотреть кадры нашего факультета, укрепить его такими людьми, которые смогли бы воспитывать из нас не детей культа, а настоящих, мыслящих граждан.
Еще бы! Продолжительные и бурные аплодисменты.
Словом, говорили о чем угодно, только не о комсомольской работе, не о дисциплине, не об учении. И в один голос твердили о невыполненных весенних требованиях удалить с факультета Пирогова, Такового, Шулецкого и других неспособных преподавателей.
Вышел Олег Валерьянович. Попритихли. Поприслушались. Олег Валерьянович, всегда уверенный в успехе и всегда немножечко артист, посмотрел поверх голов чуть косившими белесыми глазами и начал, как бы раздумывая, размышляя над тем, что же такое происходит. Речь его была отчасти сатирической. Весной даже ему, своему любимцу, комсомольцы не дали бы произнести такую речь. Сейчас накал был уже не тот, и Олега Валерьяновича выслушали молча, не перебивая топотом ног. Но пока длилось его выступление, был положен на нем крест. В течение нескольких минут Олег Валерьянович из предмета поклонения стал предметом презрения сотен юных сердец.