Любовь Руднева - Голос из глубин
Вот я записал: «Капитан натирает свое тело песком, он взял его с того места на берегу, куда докатывается волна. Капитан разговаривает со своим морским богом и просит, чтобы тот помог ему стать мудрым навигатором, и пусть песок зажжет огонь внутри него, такой, чтобы от него мог пойти свет»…
Вы знаете, я влюблен в поэзию европейца-романтика, англичанина Колриджа: захотите — я в Москве почитаю вам по-английски. Не смущайтесь, что не знаете его, значит, и предстоит вам радость знакомства. Но признаюсь, если бы песни, которые я прочитаю вам сейчас, мне преподнесли в томике поэзии, я бы не догадался, кем они так сильно и тонко составлены. Но увидел бы сразу — они не уступают высокой поэзии Старого Света.
Вот моряки отвязывают швартовый канат от стоящего поблизости берегового дерева:
Я ухожу, я ухожу —
Положи мой якорь среди деревьев,
О бог Соупалеле!
Погрузи мой якорь внутрь
Громадного дерева,
Прямо в середину, в самую середину земли.
Когда мое каноэ уйдет,
Дай мне вернуться на эту землю.
Вся штука, Амо, в том, что они-то, поэты-мореходы, по природе, самой своей сути — океанийцы. Живут на маленьких атоллах, и прибой — их нянька, учитель и судья. Жизнь их сплетена с волновым движением, их интерес к морю жгуч и насущен. Вы затронули своими вопросами, — Ветлин обвел себя неким кругом, — нерв или струну, она соединяет меня, капитана современнейшего судна, с теми океанийцами, что выходят на каноэ в открытый океан. И по мне, их строфы — великая поэзия.
Ветлин оперся рукой о стол, наклонился к Амо и на этот раз, уже к удивлению Гибарова, наизусть прочел строфы — медленно, весомо:
Рукоять моего рулевого весла рвется к действию.
Имя моего весла — Кауту-ки-те-ранги.
Оно ведет меня к туманному, неясному горизонту,
К горизонту, который расстилается перед нами,
К горизонту, который вечно убегает,
К горизонту, который вечно надвигается,
К горизонту, который внушает сомнения,
К горизонту, который вселяет ужас.
Этот горизонт с неведомой силой,
Горизонт, за который никто еще не проникал,
Над нами — нависающие небеса,
Под нами — бушующее море.
Впереди — неизведанный путь,
По нему должна плыть наша ладья…
Убедившись, что песня произвела на Амо впечатление, чуть щурясь, будто солнечный свет бил ему в глаза, капитан отошел от стола, повернулся к Амо спиной и пробормотал:
— Не знаю, может, все это мальчишество. Но вновь их чудо, едва я нашел в вас единомышленника или, скажем вернее, единочувственника, греет мне душу, нынче сильно выстуженную.
А их боги — земные ребята, они похлеще доброго и в общем-то совсем реального Отца Гамлета. До них можно дотронуться рукой. Ну, не европейской, но маорийской наверняка.
Прощались. Ветлин, смущенно улыбаясь, сказал, пожимая руку Амо:
— Вы не думайте — я не чокнутый романтик. Вы-то меня и втравили в сумасшедшее скитание среди песен и рифов ваших собратьев, до некоторой степени ваших и моих коллег. Я же просто убедился, мои пристрастия, интерес к ним, некоторая тронутость, что ли, вовсе не случайны, вот, кажется, кому-то я с моими океанийцами и пригодились. А?
Амо обнял капитана, ткнулся ему в щеку и убежал.
Поспешный уход Амо, его легкий, быстрый шаг — Ветлин вышел на балкон и видел его удаляющуюся фигуру — вдруг вернули его в прошлое, и оно показалось недавним.
Летящий шаг Гибарова напомнил капитану быстроногого друга юности, с которым вместе довелось ходить северным путем в конвое.
На корабле его за быстроту и ловкость почему-то прозвали Фигаро.
«Фигаро там, Фигаро тут», — было дежурной остротой, но и вправду Шутник и мастер на все руки четвертый штурман оказывался необходимым сразу множеству ребят, как только сменялся с вахты.
Когда его смертельно ранило осколком во время бомбежки и он упал с трапа, а Ветлин оказался поблизости, поднимаясь в штурманскую рубку, он и бросился к товарищу.
Пока Фигаро несли в лазарет, терял он сознание, но успел прошептать:
— Теперь уж Фигаро только там…
Отчего-то вспомнилось еще, как они спорили в кают-компании накануне, Фигаро с пеной у рта доказывал: глупо в фильме, в книге, в жизни отсчет вести от развязки, надо выбирать и помнить смешные моменты, обнадеживающие, а то слишком многое завершается минорно.
— Сейчас такое нам особенно не подходит, ребята! — воскликнул он. — Обвел тогда всех взглядом и требовательно спросил: — Неужели у вас не хватит духу помянуть, ну, к примеру, меня, шуткой, своей ли, моей, а не рвать на себя тельняшки, представляя последнюю минуту главной?
Но никто не поддержал его внезапно серьезную ноту, загалдели вперебой, и всяк пустился на свой салтык травить.
Василий Михайлович с признательностью припомнил сейчас розыгрыши Фигаро, улыбался, и думалось ему, все-таки жизнь что-то возвращает, даже ощущение юности, надежд.
Посулил же ему Гибаров встречи в Москве, и верилось, в каком-то уголке души он, капитан, наверняка поселится у Амо, и, быть может, как-нибудь в поздний час, после представления в старом цирке на Цветном бульваре, они побродят, и можно будет вслух потолковать о Фигаро и о том, что удаляющийся Амо как две капли воды был сегодня с ним схож…
Еще Ветлин хотел бы познакомить Гибарова с Борькой Смоленским. Наверняка Амо по сердцу придутся его стихи. Впрочем, возможно, у нового друга найдется и сборник, куда вошли они. Нельзя ж смиряться с тем, что еще в ноябре сорок первого Борис погиб на фронте, за Петрозаводском. Надо зазвать его на огонек…
Что ж, в дом Гибарова он, Ветлин, заявится с целой компанией, ну, не компанией, а с близкими товарищами, так и оставшимися молодыми ребятами, может, только Амо будет чувствовать себя слишком взрослым среди них, им-то всего по двадцать лет! Другое дело он, Ветлин, они ж никогда его не покидали… Впрочем, Амо каждый вечер на манеже сам превращается в озорного мальчишку, так что все будет совершенно нормально и не потребуется никакой дополнительной игры, всяких там условных подпорок и обвыканий…
Спускаясь на улицу, ему было пора в управление порта, Василий Михайлович обрадовался, как все-таки славно: ни один встречный-поперечный ни за что и представить не сможет, какая радость к нему привалила, да еще нежданно-негаданно. Завязалась крепким морским узлом надежда: он еще встретится, и не раз, с чудаком, чем-то смахивающим на него самого, не внешне, нет, а в душе, который понимает его с полуслова и ждет от него, Ветлина, не любопытных баек бывалого капитана, а маленьких и достоверных исповедей, свидетельств. Разве не сокровенны истины, какие добываются или, вернее, приоткрываются в странствиях к дальним берегам.
Еще перед войной, в Ленинграде, два москвича, он, Василий, и Борис Смоленский, пробродив насквозь нескончаемую питерскую белую ночь, завороженные ею и своей надеждой на будущие странствия по океанам, точно установили: им зверски повезло, они оба имеют общее прошлое.
Совсем еще мальцами они по целым дням околачивались на Трубной площади в Москве, на птичьем рынке, и оба умели разговаривать с кенарями, щеглами, прокрадываться между клетками и тихо так, по-ихнему переговаривались.
Они вспоминали взахлёб, подталкивали друг друга локтями, хотя Борька был намного выше Василия, придумывали случаи с птицами и их продавцами-тиранами, но главное оказалось совершенно достоверным…
Двое мальчишек подрастали среди птиц, наплевав на то, что они живут в громадном городе, залязганном трамваями, заоранном пешеходами… Они оба — мальцами научились взлетать выше ругни и срама городского, вслушиваться в голоса лесных обитателей, расталкивать тесноту коммуналок, выпрастывая свою детскую мечту из-под всех неустройств.
И белой ночью в Ленинграде им вдруг открылся смысл той общности, какая показалась бы смешной, почти дурацкой милейшим их приятелям из Института инженеров водного транспорта и университетским. Наверняка ни в одной автобиографии и не будет обозначено хождение на птичий рынок, взлеты над торгующей толпой, «Язык царя Соломона, он же язык Васьки и Борьки».
Вливался в уши птичий гром
Апрельским чистым серебром.
И все казалося ему:
Открой глаза, и ты — в лесу,
И ждут друзья в былом дому,
И птицы к морю донесут…
Все открытия детства оказались бесценным даром, захваченным ими с собою во взрослую, студенческую жизнь, в град на Неве.
И Борька тогда, прощаясь с Василием Ветлиным, задержал его руку в своей и сказал: «В любую стужу, в самых северных широтах, наверняка мы вместе или поврозь, но не раз еще обогреемся, вспомнив Трубу, крутой спуск Рождественского бульвара, птичье толковище, а главное — что уже тогда, даже не подозревая об этом, одновременно плутали среди взрослых ног навстречу друг другу, понимая самую малую пичугу, — вот оно, настоящее общее прошлое! Нам оно еще всерьез понадобится. И кто знает, может, очень скоро…»