Григорий Покровский - Честь
«Законченный преступник», «насквозь прогнивший тип, нафаршированный воровской идеологией», «неисправимый»…
Шанский слушал все это и соглашался: да, как будто бы неисправимый! И в то же время это почему-то не укладывалось в голове.
– Неужели это начисто перечеркнутая душа?.. И почему он строит из себя этакого?.. Во имя чего?
– От страха.
– Как от страха? – не понял Шанский.
– Очень просто, – глаза майора смотрели холодно и трезво, словно никаких вопросов для него здесь не существовало. – Срок у Мишки большой, до восемнадцати лет ему осталось три месяца, а там – колония для взрослых и взрослые воры со всеми их законами и требованиями.
– Но неужели они и там имеют силу? – удивился Шанский.
– Как работа поставлена, а то и имеют, – пожал плечами майор. – Но молву об этом они распространяют усиленно. Вот Мишка и рассчитывает: ему нужно будет «оправдаться» перед ними – как жил в колонии, да еще в такой «активной», как они говорят, «пионерской» колонии? Не состоял ли в активе? Не изменил ли воровскому делу? А это они тоже внушают: вход в блатной мир стоит рубль, а выход – жизни. Он и боится. И хочет себя показать: я вот, мол, какой, меня не «согнули», я сделал то-то, то-то и то-то. Воду мутил! Зону держал! «Веселая пятница»!.. Вот он и старается. Одним словом, пошел вниз.
– Вы говорите это точно о стрелке барометра: «идет к дождю».
Майор Лагутин снисходительно улыбнулся.
– Вы новичок и, простите меня, смотрите со стороны.
– Я иду со стороны, но хочу проникнуть вглубь, – отпарировал Шанский. – А некоторые наоборот…
– Понятно! Ваши намеки мне понятны, – все с той же улыбочкой ответил Лагутин. – Мне одно непонятно: зачем вам нужна эта «глубь»? Писать? Но неужели вы думаете, что кому-то интересно копаться в переживаниях всякой сволочи?.. Ну хорошо, я, может быть, не то слово сказал, – поправился он, заметив нетерпеливое движение Шанского. – Но кому это нужно? Зачем? Ну, нам еще понятно – по должности…
– Но вы забыли, что у меня тоже есть должность, – возразил Шанский. – Должность гражданина.
– И все равно вы не постигнете всей «глуби». А постигнете – ужаснетесь. Вы не знаете, на что они способны, вы не представляете всех их хитростей, и уловок, и подлости. А у нас на плечах пятьсот человек, и когда точат оружие… Вы понимаете, для чего точат оружие? И вы знаете, во что могут обойтись разные поиски и излишнее мягкосердечие?.. Кара должна быть! Кара и строгость!
Может быть, может быть… До сих пор Шанского занимал вопрос: где и когда происходит «излом»? Как человек решается поднять руку против общества? Теперь вопрос уходил глубже: как и когда начинается «неисправимость» и «законченность»? Есть ли она и почему вместо «довоспитания» получается «девоспитание», как очень метко выразился один читатель в письме, полученном недавно Шанским.
Что это – упорство зла или недостаток добра и человеческого внимания?
И опять новая цепь вопросов: строгость, внимание… Ведь внимание – это не обязательно мягкость. Внимание – это внимание, это изучение, познание, понимание, это пристальный взгляд и объективная оценка. И в результате всего этого в одном случае может возникнуть доверие и мягкость, в другом, наоборот, – еще большая, но обоснованная требовательность и суровость.
«Нет, я не за мягкотелость! – говорил себе Шанский, мысленно продолжая спор с майором Лагутиным. – Я за суровость, но против жестокости, за наказание, но не за мстительность, за гнев, но против обывательской злобности и равнодушия. Я за вдумчивость!»
Плывут облака, и среди них, как челн, ныряет узкогрудый месяц, уже низко-низко, у самого горизонта, В сгущающейся темноте своим ярким, но неживым, холодным светом горят прожекторы, освещающие каменные стены колонии, и теплятся огни поселка, в которой живут ее сотрудники. По абажурам, по занавескам, по цветам на окнах Шанский знает уже, кто где живет и как живет – воспитатели, учителя, мастера, производственники. Вот звякает на вахте железная задвижка – и раз, и два, и три, – идут люди. Это значит, что кончился рабочий день, воспитатели один за другим расходятся по домам: десять часов, отбой. Вот показалась и высокая фигура Кирилла Петровича: он сейчас придет домой, и вот в том окне, за палисадничком, зажжется лампа с густо-оранжевым, почти красным абажуром и будет долго гореть, потому что по вечерам Кирилл Петрович работает – готовится к предстоящим экзаменам в институте. Но вот он замечает писателя и идет ему навстречу, и опять завязывается разговор.
– А как по-вашему, – спрашивает Шанский, – есть у Мишки святая святых?
– Должна быть! – неопределенно отвечает Кирилл Петрович.
– Что значит – должна быть?
– А то, что легче увидеть вора в человеке, чем наоборот – заметить человека в воре.
– Но нужно?
– Нужно. Докопаться нужно,
– А давайте попробуем: великолепнейший, возвышенный вор, перед которым Мишка преклоняется, идеал или убежище? Или щит и крепкая броня, за которую пытается спрятаться растерянное Мишкино существо? Отсюда – все, отсюда – как подходить к Мишке, на что нацеливаться и во что бить. Потому что если это броня, ее нужно сломать, а если идеал…
– То развенчать! – подсказал Кирилл Петрович. – «А король-то голый!» У нас об этом давно споры идут: преследование может вызвать как раз обратное, довести до фанатизма, до подвижничества во имя идеи, пусть глупой, дурацкой, преступной, но идеи. Тут вы очень правы. Но весь вопрос: как разоблачить этот идеал? Кто это должен сделать?
– Как кто? Вы! Вы – воспитатели и должны, найти слова.
– А может быть, вы? – улыбнулся Кирилл Петрович. – Уж ежели нужны слова, тогда вам и карты в руки. Но он и вам не поверит.
«Да, не поверит! – думает Шанский, снова оставшись один. – Нужно, чтобы Мишка сам увидел изнанку преступного мира, чтобы его покоробило, вызвало протест, возмущение, гнев, отвращение. Но как это сделать?»
Шанский идет домой к Никодиму Игнатьевичу, и там его ждет самовар, приветливая хозяйка и разговорчивый хозяин. Из вечера в вечер выслушивает Шанский историю его жизни, узнает много интересного.
В рассказах Никодима Игнатьевича проходит множество биографий, десятки случаев, когда люди по легкомыслию или в силу сложных и трудных обстоятельств попадали в различные ловушки, совершали ошибки, и оплошности, становились преступниками часто против своей воли и желания, а потом, побившись, как мухи, в оплетавшей их паутине воровских предрассудков, обессиленные, теряли себя, опускались на дно и сами становились носителями преступности, «рысями», «волками» или мелкой воровской швалью; другие отбивались, выбивались из этой зловещей коловерти и через страдания, через большие усилия, шаг за шагом, упорно и настойчиво выкарабкивались снова на правильную человеческую дорогу; третьи объявлялись преступниками, не совершая преступлений, но не имея возможности преодолеть сложившиеся ситуации и опровергнуть выдвинутые против них обвинения, они плакали, ходатайствовали или, смирясь, уходили в себя и терпеливо ждали конца «срока»; четвертые могли и не быть преступниками, но стали ими силою обстоятельств, из-за холодной жестокости и равнодушия людей, которые могли поддержать, но не поддержали, имея сердце, застудили его, имея власть, злоупотребили ею или пренебрегли и себя и свой покой поставили над делом, которому должны были служить, над долгом, который должны были выполнить и не выполнили, – у таких назревала злоба, неверие и нежелание видеть свет жизни; пятые спотыкались, падали и снова вставали и, получив поддержку в коллективе, в чутком, не забывшем своего долга воспитателе, боролись за право быть человеком и добивались его. И так шестые, седьмые, десятые – трудные судьбы, трудные души, которые не перестают от этого быть человеческими душами. Опять все то же: обстоятельства и человек.
Никодим Игнатьевич рассказывает все это горячо и обстоятельно, явно довольный, что у него нашелся наконец терпеливый и заинтересованный слушатель, и переводит потом разговор на «подрастающий люд», который нужно вовремя поддержать, направить и выправить. Шанский много раз видел его на работе, и всегда Никодим Игнатьевич в обращении с ребятами бывал строг, требователен, немного даже суров, а здесь он говорит о них мягко, тепло, то с усмешечкой, то с грустью.
– Им ведь не только профессиональное, им и человеческое нужно, душевное. Ведь что ни парень, то человек, да еще молодой, желторотый, да еще дорожка его загнулась не в ту сторону. А ему по этой дорожке-то шагать еще да шагать, и что ему повидать придется на ней – уму непостижимо, и каких он дел может наворочать и сколько работы наработать. А тут вдруг – раз, и готово! И сломалась, испортилась жизнь. А ведь это жизнь, не что-нибудь! Другой-то ее не будет!
– А вы Шевчука знаете? – спросил Шанский.
– А как же? Есть такой чудило-мученик.