Вера Панова - Собрание сочинений (Том 5)
Должно быть, это очень нехорошо. Но зачем я буду кривить душой на этих страничках? А может быть, это и хорошо, может быть, это и есть тот цемент, который скрепляет людей сильней всего? Что мы об этом знаем!
Способность восхищаться одним и тем же - разве она не больше сплачивает людей, чем способность ненавидеть одно и то же?
Не слишком ли много ненависти, не пора ли вернуться к учению любви и восхищения прекрасным?
В сфере прекрасного я знала тогда две вещи: стихи и музыку. Живописи не знала совсем: в Ростове не было картинных галерей, не было и настоящей архитектуры, то и другое я увидела гораздо позже, уже в зрелых годах.
Да, многое не было мне дано своевременно - так уж сложилось, винить в этом некого, мать давала нам все, что могла, и даже больше. Если бы я тогда сознавала это так, как сознаю теперь!
Мне шел пятнадцатый год, когда мне пришло в голову, что я могу зарабатывать деньги, подготавливая маленьких детей к поступлению в школу. Маму эта мысль обрадовала, - уж очень ей, бедняге, трудно было нас тянуть. Имею ли я на это право, окончив два класса гимназии, об этом я не подумала. Велика была тогда моя храбрость, а еще больше - желание быть самостоятельной, не сидеть больше у мамы на шее. Не помню, кто достал мне урок в какой-то небогатой и очень безалаберной семье, где нужно было учить двух детей - мальчика и девочку. Я занималась с ними как могла, добросовестно, стараясь применять методы моих первых учительниц, и мною, кажется, были довольны, и я уже твердо рассчитывала, что оба мои ученика осенью поступят в гимназию вполне достойно, как вдруг в этой семье случилось несчастье.
Как-то прихожу на урок, вхожу в кухню, никогда не запиравшуюся, и слышу доносящиеся откуда-то из комнат вопли хозяйки дома, матери моих учеников:
- Что мне делать! Ах, что же мне делать!!
Бегу на голос и вижу растерзанную, растрепанную, всю залитую слезами женщину, без передыху твердящую:
- Ах, ну что же, ну что же мне делать?!
- Что случилось? - спрашиваю и слышу в ответ:
- Ох, Вера, Женичка умер! (Женичка - ее сын, мой ученик, которого еще вчера вечером я видела живым и здоровым.)
- Как, отчего?
- Ой, откуда я знаю! Утром встал, ничего не болело, а потом редиски покушал и умер. Ох, берите извозчика, поезжайте за моим братом, а то я тут одна с ума сойду.
Я поехала по данному ею адресу, нашла этого брата, отнесшегося к привезенной мною вести и к зову сестры как-то очень странно, я бы сказала - ожесточенно, и привезла его к несчастной матери. Вскрытие показало, что ребенок погиб, отравившись какими-то рыбными консервами, а вовсе не редиской, конечно, но уроки в этом доме у меня, естественно, прекратились.
Потом братья Филовы устроили меня в редакцию "Трудового Дона", и я на много лет стала журналисткой, газетчицей.
Один из братьев Володи, Виктор Григорьевич Филов, был большевик, подпольщик. Когда белогвардейцев выбили из Ростова, Виктор Филов стал редактором газеты "Трудовой Дон".
Володя стал фельетонистом в этой газете. Он подписывался: "Михаил Вострогин". Он и меня устроил в редакцию: без этой родственной протекции мне, дочери служащей, туда бы не попасть.
- Только возьми какой-нибудь псевдоним, - сказал он. - Филовы, Пановы - уж очень обывательские, бездарные фамилии. Возьми что-нибудь звучное. Смотри, Дина Сквольская подписывается: "Метеор".
- Это, пожалуй, нескромно, - сказала я. - Какой я метеор? А почему ты взял фамилию Вострогин?
- А это, - сказал Володя, - был один крепостной, замученный своим помещиком, он мне явился во сне.
Конечно, Володя это придумал тут же с ходу, чтобы озадачить, он это любил, и ему это ничего не стоило.
Я стала думать, какой же мне взять псевдоним? Почему-то мне хотелось принять фамилию какого-нибудь литератора, уже известную. С детских лет я решила, что буду писательницей, никем другим, только писательницей. Мне представилась подпись "Вера Гаршина", но я тут же подумала, что замахнулась высоковато, и стала ждать, пока подвернется что-нибудь менее обязывающее.
Оно подвернулось. Кажется, в какой-то книге я встретила фамилию Вельтман. Раньше не знала, что был в прошлом веке такой писатель Александр Федорович Вельтман.
Мне почему-то представилось, что подпись Вера Вельтман будет не мещанской и благозвучной.
Володя одобрил.
- Фонетически хорошо, - сказал он, - что имя и фамилия начинаются слогом "Ве".
Я стала помощницей районного организатора рабкоров по Нахичеванскому району и писала для газеты маленькие корреспонденции о нахичеванских заводах и фабриках, подражая Михаилу Вострогину.
Числилась я за отделом рабочей жизни. Моим шефом был завотделом, добрейший и снисходительнейший Миша Соболь, описанный в "Сентиментальном романе" под именем Акопяна.
Вообще, начало журналистского пути Шурки Севастьянова, героя романа, - это начало моего пути. Редакция "Серпа и молота" - это редакция "Трудового Дона", вплоть до уборщицы Ивановны и до балкона с почерневшей железной решеткой. Люди, с которыми я тогда соприкоснулась, почти все описаны в "Сентиментальном романе". Редактор Дробышев - это Виктор Филов.
В противоположность Соболю и Вострогину, которые были довольны моей работой, Виктор Григорьевич меня не очень долюбливал. Я, девчонка, осмелилась с ним поспорить по вопросу о выборности рабкоров.
Немногие помнят сейчас, что зачастую в те времена рабкоры были не добровольные, а выборные: выбирались на собраниях так же, как члены завкома. Вопрос о том, писать ли данному человеку в газету или не писать, решался поднятием рук. Впрочем, это не было общим правилом, разные газеты и разные города решали этот вопрос по-разному. У центральной "Правды", например, рабкоры были добровольные, в "Трудовом Доне" - выборные.
- Почему? - спросила я у Соболя.
Он ответил, что наш редактор считает, что так лучше.
Я не была с этим согласна и обратилась к самому редактору. С безапелляционностью, которой меня научили Володя и Базаров, я высказала ему свою точку зрения. Он так был удивлен этой дерзостью, что не сразу понял, о чем речь. Поняв, спросил:
- Кто вас научил этому?
- Никто, - сказала я. - Просто слышала, как об этом говорили рабочие на судоремонтном.
- Мало ли что говорят рабочие, - сказал он. - Они тоже могут заблуждаться, как и вы.
Я еще что-то брякнула, он сказал:
- Короче говоря, делайте свое дело, а это предоставьте тем, кто правильнее мыслит, чем вы.
Работала я с таким же увлечением, как мой Севастьянов, редакцию обожала, вне ее мне было скучно. Там был Володя Филов, там был Николай Погодин, были старые журналисты Суховых и Майзель, они учили нас, молодых, они верили в нас, верили в наше будущее, это нас окрыляло и подстегивало к усердию.
"Благословен будь тот, кто сказал нам слово одобрения".
Впрочем, это тоже уже написано в "Сентиментальном романе".
Среди новичков, подобных мне, в "Трудовом Доне" были Иван Ольшанский и Николай Шуклин. Железнодорожник Ольшанский писал стихи:
Над моей колыбелью,
Беспокойны и легки,
Песни грозные пропели
Паровозные гудки.
Кажется, Шуклин тоже писал стихи, но я их не помню.
Его жена Анна Ивановна заведовала той библиотекой, где я брала книги. Эту милую женщину я описала в "Сентиментальном романе" - как она подбирает книги для Севастьянова. Описала и самое библиотеку, и свое отношение к книгам.
К тому времени я перечитала уже порядочно. Кроме тогдашнего девчоночьего чтения - всех этих Олькотт, Чарской, Бернетт, "Голубой цапли", "Сибирочек", "Лесовичек" и прочего - я прочла много из русской и мировой классики, о многом, например о "Фаусте", знала что-то понаслышке, уже не Виктора Гофмана, а Блока, Есенина, Ахматову знала наизусть.
Я была, таким образом, уже подготовлена к новой среде, более литературной, чем наша редакционная среда, к новому общению.
Тут начинаются новые встречи, они происходили и в редакции, и в том обсаженном розами особняке на Пушкинской улице, где, по роману, Шурка Севастьянов встречается с двумя Зоями.
В том особнячке я видела тогдашних ростовских поэтов - Володю Филова, Рюрика Ивнева, Рюрика Рокка, Сусанну Чалхушьян.
Собрание в особняке и его закрытие написаны с натуры. Под именем Югая выведен погибший впоследствии Яков Фалькнер, наружность Жени Смирновой я взяла от Ляли Орловой.
Но Ляля Орлова - это уже много позже, это - подвальчик в клубе Рабпрос (работников просвещения), куда мы, редакционные чернорабочие, не сразу решились сунуться, потому что там собирались люди, уже числившиеся или числившие себя в литературе. Мы с нашими газетными заметочками не дерзали идти туда, где читались стихи и проза почти всерьез.
Помнится, повел меня туда Арсений Старосельский, новый знакомый по газетной линии. С ним я пошла без страха оттого, что он всех в этом подвальчике знал "как облупленных", так он выражался по тогдашней моде.