Виктор Астафьев - Плацдарм
— Потерпите. Еще маленько потерпите! — доносилось до него издали, он пробовал трясти головой: «Хорошо, хорошо, потерплю, — и где-то далеко в себе усмехался: а что еще остается делать?..»
Осколок звякнул в цинковом банном тазу, уже до ободка наполненном всевозможным добром — металлом, костями, багровыми тряпками, меж которых темнели обгорелые концы тряпочек — кресал, самодельные зажигалки, баночки из-под табака, две-три слепых фотографии, изображение на них съело грязным потом, даже денежка — скомканная красная тридцатка и другие ценности. Несли, прятали нехитрое походное добро солдаты, и самые ловкие доносили его аж до операционного стола. Началась перевязка. Александр Васильевич облегченно и крепко уснул. Очнулся от освежающего прикосновения к лицу чего-то мягкого, в ноздри ударило запахом спирта. Виски, заодно и лицо ему протирала та самая женщина, что взяла над ним опеку. Звали ее Ольгой — слышал во время операции майор. Более в палатке никого не было, лишь возилась в углу белой мышью та женщина с плоской спиной, что ведала инвентарем, она что-то, видать привычное, ворчала, опрастывая тазы с отходами в железное корыто. Пожилой солдат цеплял корыто загнутым винтовочным шомполом и волок его наружу. Железное дно корыта взвизгивало на оголенных корнях дубов.
— Вот и прибрала я вас маленько, — сказала Ольга, глазами отыскивая, куда бы бросить грязную ватку. — Теперь на эвакуацию, в госпиталь, там и грязь, и гнус оберут.
— Спасибо!
— Не за что. Я с конца сорок первого в этом медсанбате, но таких запущенных раненых, как с плацдарма, еще не видела.
— Самых запущенных и не увидите. Люди умирают…
— Но там же медслужба, наши девочки.
— Что девочки? Что они могут сделать? Там массы… Зарубин пристально всмотрелся в медсестру, снявшую маску, — нет, не показалось, молодая женщина не просто красива, но величаво красива, этакая былинная пава, в хорошей девичьей поре, свежа лицом, со спело налитыми губами. Над верхней губой золотился пушок, чуть вздернутый нос властного человека подрагивает — от спирта, не иначе, чешуисто, будто у кедровой шишки, отчеркнутыми крылышками ноздрей. Во всем ее облике, в туго свернутых под белой косынкой волосах, в ушах с маленькими золотыми сережками, похожими на переспелую морошку, в неторопливых движениях, в скупо произносимых словах чувствовалась основательность.
— Вы что так на меня смотрите?
— Да больше не на чем глазу остановиться. А Бог иногда создает красоту, чтобы на нее смотреть и отдыхать от ратных подвигов. Не разучился еще Создатель творить.
— Ой, как цветисто! — усмехнулась Ольга. — Вы случаем не поэт?
— Да нет, всего лишь окопник.
— И по совместительству философ. Аль прелюбодей? — сощурилась она и вздохнула: — Я таких ли речей тут наслушалась. Я уже вся в дырах. Всю издырявили мужичье, всю разделали, как говяжью тушу. Как я устала от этого всего.
— Я без всякого умысла…
— Без всякого… одичали там… грязные, вшивые… — вдруг рассердилась Ольга и отряхнула грудь.
— Вшей и грязь можно отмыть, а вот душу…
— О душе не беспокойтесь…
— Я не о вашей, о своей беспокоюсь.
— Это Божья работа. Но боюсь, что Он отвернулся от этих мест. — Прибравшись, Ольга присела на пенек и, отведя взгляд, молвила: — Не надо вам больше ни о чем беспокоиться, у вас все страшное и грязное осталось позади, на плацдарме.
— Там-то как раз и не страшно.
— А где?
— Знаю, да не скажу. Ну, спасибо за перевязку, за беседу, за ласку и заботу. Нет-нет, спирту не надо. Я не пью.
— Вот как?! И не курите?
— И не курю. Если уж когда невмоготу. — И вдруг ввернул неожиданно даже для себя: — Не все продается, что покупается. Давно читали Куприна?
— А это еще кто такой?
— Комиссар.
— Чей комиссар?
— Не наш.
Зарубин лежал на топчане в отдельной палатке, между дровами, ящиками и санитарным инвентарем. Здесь изволил его навестить командир родного артиллерийского полка Иван Харитонович Вяткин. Зарубин плотно прикрыл глаза, чтобы не видеть этого мурлатого товарища с густоволосой, одеколоном воняющей прической. На утре, облившись холодной водой после здорового сна, он выпячивал бочкой круглящуюся грудь, на которой оттопыренно, точно у бабы, болталась пара медалей.
Вяткин протяжно и выразительно кашлянул. Зарубин нехотя открыл глаза.
— Здравия желаю, — приподнял Вяткин пухлую большую руку к фуражке и протянул ее для приветствия. Корпусом, да и лицом, и прической Иван Харитонович Вяткин будто родной брат Авдею Кондратьевичу Бескапустину, тоже полковнику, но только в звании они и роднились, в остальном же, прежде всего в деле — небо и земля.
Александр Васильевич не вынул руку из-под одеяла и не повернулся к гостю. Вяткин сделал вид, мол, протянул руку затем, чтобы поправить постель раненого собрата по войне.
— Ну, как оно там? — повременил, переступил, — у нас?
— У нас неважно. У вас, я вижу, лучше.
— Х-ха! Шутник вы, Алексан Васильич! — переходя на свойский тон, хохотнул Вяткин. — Что дела там аховые, по раненым, по потерям знаю. Почему ты раненый на плацдарме сидел? Все геройствуешь? Ох, Алексан Васильевич! Алексан Васильевич! — отеческим, журящим тоном гудел командир полка. Зарубин пристально взглянул на Вяткина. Тот не выдержал его взгляда.
— Оттого, что замениться было некем.
— А Понайотов что? Отсиживался? Не спешил на помощь?
— Понайотов не умеет отсиживаться, и вы это прекрасно знаете.
— Так что же он?
— Вяткин! Уйдите из палатки, а? Уйдите!
— Да я, как старший. Я пришел вас спросить, я всешки командир полка.
— Вот именно всешки! Я вас презираю! Пре-зи-раю!
Ах, если б была сила и мог бы он взять полено, право же, гвозданул бы по этой причесанной «под политику» пустой башке.
— Ха-ха! Он презирает! Он презирает! Слова-то, слова-то все старорежимные. Тебе бы в царской армии, среди дворянчиков…
— Только чтобы не с такой мразью, как вы!
— Ну, ты это… выбирай выражения! — побагровел и затрясся Вяткин, готовый и дальше сражаться за себя, но в палатку влетела, схватила за руку мужа Анастасия Гавриловна и потащила его, бросив на ходу:
— Извините, товарищ майор. Извините… — выудив мужа из палатки, оттащив его в глубь леса, она вдруг размахнулась и дала ему звонкую оплеуху. — Дур-рак! Чтобы сегодня же был в полку! Сейчас же! Вон! На нашей машине. Зарубин в любимцах у командира корпуса ходит. Что если он напишет на тебя докладную. Тебя ж… Да не напишет. Он гордый. И в полк к тебе он больше не приедет. Некем тебе, дураку, закрываться станет. Пропадешь! Живи смирно, не ерепенься. Понайотова не раздражай. Тот, чего доброго, пристрелит тебя. Его дед или прадед у генерала Скобелева воевал… Потомственный боец. А-а, тебе что Скобелев, что Кобелев… — Подняв лицо на дрожащее сквозь полуопавшие дубы солнце, Анастасия Гавриловна слизывала слезы с губ.
— Ну, Тося! Ну, Тося! Ну не разостраивайся ты, не разостраивайся, — топтался Вяткин подле нее. — Ну, уеду я, счас уеду…
Анастасия Гавриловна была хорошим хирургом, но как женщина не удалась — малопривлекательная, простолицая, незатейливо, хотя и добросовестно состроенная, она лучше смотрелась бы формовщицей в литейном цехе иль трактористкой, шофером среди мужичья, на фронте связисткой или прачкой. Однако суждено ей было по роду и призванию сделаться врачом, да еще военным. На Халхин-Голе в госпиталь, где она начинала свой боевой путь, привезли молодого лейтенанта Вяткина, тогда и в самом деле болевшего язвой желудка, от курсантских и походных харчей обострившейся. Язва давно зарубцевалась, мужик здоров, но около жены изрядно избаловался, разнежился, обнаглел.
Баба, она все-таки есть баба, хоть и в чинах, и при должности. Наград у нее больше, чем у мужа, характер рубаки, умна, самоотверженна и в то же время слаба — расстанется со своим оболтусом, скажет себе: «Все!», — да через неделю затоскует о нем, захочет его нестерпимо и поедет на попутной в полк, чтобы потом опять сутками стоять возле операционного стола, отрабатывая «увольнение», и выпрашивать затем внеочередной выходной.
Как туго на передовой, Ванечка опять за брюхо держится, конем вокруг нее копытит: «Тосенька! Тосенька!» Она его и выручала, и помогала ему в продвижении по службе, в получении званий, в получении наград — не в коня корм! Не умнеет Ванечка, опять его надо выручать, подлаживаться, угождать. С нею все еще считаются в дивизии. Генерал Лахонин, качая головой, не раз говорил:
«Ох, Настасья ты, Настасья! На горбу тащишь несчастье. В последний раз! Слышишь — в послед-ний!» Сколько было тех «последних разов». Но вот генерал Лахонин переместился выше и дальше. В дивизию назначен новый командир, пожилой, виды видавший, а в артполку отсутствует командир, и в такое время, когда и солдату симуляция не прощается.