Илья Бражнин - Прыжок
А Юлочке, плечами и грудью плотно прижатой к многотысячному жаркому телу, кажется, что не руки, а крылья раскинул Джега над площадью и парит над ней громадной, чудовищно-сильной птицей. Сладко к чужой силе припасть — вздрагивают веки — голос крепкий с трибуны перебрал в груди все жилки невидимые, как гусляр струны, и запели жилки, и уже тукает неровно и сладко сердце, и кружит голова. Глаз от трибуны не оторвать. Жадно ловит падающие тяжелыми каплями слова и, теряя чуждый ей смысл их, ловит один звонкий чекан слов, ловит и упивается их музыкой. И вдруг не выдержала. Закинула головку русую назад. Бросила топотом:
— Милый…
Но тут же оборвалась в пьяном своем порыве. Бородатое, угрюмое лицо сурово уставилось стеклянными глазами и, пожевав неодобрительно губами, ушло вниз. Рядом, перед самыми глазами кто-то выставил обращенное к трибуне желтое сморщенное ухо.
Разом опала горячая волна. Выпрямилась Юлочка. Обвела протрезвевшими глазами площадь. Привычной будничной хваткой оправила воротник. Брезгливо морщась, протолкалась из толпы. По тихим опустевшим улицам шла медленно, склонив голову на грудь, прислушиваясь к думам своим. Сзади с площади догоняли всплески «Интернационала». Какое ей дело до всего этого!? Она пришла только для того, чтобы его слышать и видеть.
А площадь гудела, шарахалась из стороны в сторону, затихала и снова гудела. Джега умел их, привыкших к речам, встряхнуть новым крепким словом.
Нинка, втиснутая в самую гущу, вертела рыжей головой во все стороны, привставала на носки, шикала на соседей. Пылали бледные щеки. Разгорался нутряной пожар. Крепко ударяла Нинка ногой о землю.
— Так… так… всех… покроем.
В тысячеустой крике растворилась. Забыла, чья это слова — Джеги или нет. Разве существовало для нее сейчас что-нибудь, кроме этого единого гигантского слитка, что заполняло площадь от края до края. Закрывала Нинка глаза, как и Юлочка, но думала о другом.
Остаться бы так навсегда влитой в общую человечью груду. Слить, сплавить всех в одно нераздельное и двигаться так общим миллионнопудовым телом, не чувствуя себя. Одним дыханьем дышать, одной глоткой орать, одной рукой орудовать.
«Убить. Да, убить себя в этой груде. Сделать этакий громадный, решительный прыжок от себя. Броситься в общее со своего личного жалкого островка, как бросаются с обрыва в омут самоубийцы. Утопить свое в общей глуби».
Не заметила Нинка, погруженная в свои мысли, как обмелела площадь и обнажила каменную плешь из-под схлынувшей толпы. Жаль стало своих дум Нинке. Посмотрела вслед уходившим.
Разойдутся — на клочья растреплют нераздельное, растащат по норам. Уткнув носы, как сычи, каждый в свой угол.
Тряхнула головой. Зашагала по гулкой мостовой навстречу весенней полумгле. Подходя к себе, увидела высокую тень в окне. Распахнула дверь — навстречу Гришка, вялый как морковь вываренная, щеки под скулы ушли, жилки под кожей пляшут.
— Здравствуй, Нина… прости… я тут без тебя… посидел.
— Здоров. Зачем забрел?
— Так… собственно… Что же ты гонишь меня?..
Нахмурилась:
— Не гоню, а только чего тебе тут делать?.. Был на демонстрации? Я тебя не видал что-то.
Покраснел, юркнул глазами в сторону.
— Н-нет, не был, настроение убийственное.
Блеснула глазами. Окрысилась.
— На-стро-ение… Ах ты… чортова затычка… Скажите: «у него настроения не было!» Да кто ты, торговка с рынка или комсомолец?
— Нина…
— Сволочь ты, сволочь, а не комсомолец. Нюни разводишь, с любовишкой няньчишься, в нору свою собачью залез, а дело забыл. Как тебе билет кармана не жжет? Гнида ты чортова!
Себя не помнила, губы закусила, придвинулась вплотную, рычала:
— Сейчас же вон отсюда. Чтобы духу твоего здесь никогда не было!
Запрыгало лицо Гришкино. Судорогой пошло в разные стороны. Задергался Гришка как паяц на веревочке.
— Нина… Ниночка… не смей так со мной… не надо. Ради бога… не могу… Я не могу… Я справлюсь с собой… Потом… такая… такая… тоска… Я же тебя… Ниночка… Ниночка… Ниночка…
Схватил голову руками, раскачивал ее из стороны в сторону и повторял без конца одно и то же мучительно и настойчиво:
— Ниночка… Ниночка…
Нинка стояла выпрямившись, ничего не слыша. Ее душила холодная злоба, и надорванным от злобы голосом она повторяла.
— Сейчас же уходи, слышишь!? Уходи!
Уцепился Гришка за руку. Прижал к губам.
Вырвала.
— Не смей!
Встал Гришка, всхлипывая, стуча зубами как в лихорадке.
Частые слезы побежали по бледным щекам.
— Уйди…
Гришка рванулся к ней…
— Нет… же… нельзя человека… человека… так.
Закричала бешено, кулаки сжав:
— Уходи же ты…
И выругалась скверно, прямо в лицо, перекошенное болью. Гришка, как от удара, отшатнулся и окаменел.
Нинка осеклась, к окну отошла, впилась в сумеречное заоконье. Слыхала, как скрипнули качающиеся шаги, как дверь жалобно завыла и хлопнула.
Долго еще после ухода Гришки не могла в себя прийти. Расхаживала по комнате, курила. Потом в клуб ударилась. Но и там во весь вечер не могла стряхнуть налегший на плечи неведомой тяжести. В половине первого, не простившись с ребятами, быстро скользнула по клубной лестнице вниз.
Дома, не зажигая огня, разделась и забралась под одеяло. Долго ворочалась, пока не уснула, но и во сне продолжала хмурить жидкие брови. С час пролежала Нинка, чуть похрапывая, раздувая во сне ноздри. Потом на лицо тени набежали. Повернула на бок, головой мотнула. Мышью заметался спугнутый сон. Чуется Нинке — зовет ее кто-то, скребется, всхлипывает. Заметалась Нинка, перевалилась на один бок, на другой и вдруг разом раскрыла глаза. Насторожилась. Чудится или впрямь кто-то царапается. Села в постели, обернулась к окну.
Не то стон тихий, не то зов придушенный. Закинула волосы назад, спрыгнула на пол, и к окну. Глянула. Гришка под окном, с головы до ног лунным светом, как саваном, укутанный. Стоит, за раму рукой держится, весь мокрый. Вода струйками с одежды стекает. Губы синие, весь дрожмя дрожит. Увидел ее, впился лихорадочными глазами, сжал закаменевшие скулы. Голосом мертвым заговорил:
— Нина… Ниночка… Зачем так?..
Дрожь пробежала по нинкиным плечам.
Ударила в оконную раму, распахнула настежь. Перевесилась к нему.
— Ну, чего ты? Эк, разобрало. С ума слез.
Голос Нинки звучал хрипло, надтреснуто, но и злобы в нем уже не было. Гришка почувствовал это тотчас, и подобие улыбки пробежало по зеленоватому его лицу. Он схватил нинкину руку и, заглядывая в самую глубь ее глаз, судорожно шептал:
— Ты позволишь… позволишь около тебя… около тебя… быть… Мне ничего не надо… Только бы около тебя.
Нинка осторожно высвободила свою руку.
— Ладно. Будет время — поговорим. Спать пора. Иди, брат, пока до дому. Скрипнула закрывающаяся рама. Нинка отошла от окна, но заснуть сразу ей не удалось. Долго сидела она на кровати, вперив глаза в дрожащую за окном лунную кисею, охваченная непокойной, жестокой тоской. Кто был виной этого непокоя, этой тоски? Гришка? Она сама? Луна?..
Луна… Она обеспокоила этой ночью даже Петьку Чубарова.
Хотел было лечь спать — день на демонстрации, потом вечер самодеятельности и все же… постоял, постоял у окна, посвистал, вверх голову задравши, и махнул через подоконник на улицу. Колесил по лунным дорожкам, пока не застопорил у гришкиного дома. Прислушался к тихому грудному голосу, выводившему грустную медлительную мелодию.
— Эге, никак московская пташка распевает? — Завернул за угол. Так и есть. На верхней ступеньке крылечка Юлочка, обхватив руками колени, подняла голову вверх, глазами синими, невидящими — в самый каравай лунный ушла.
Петьку лукавый за пуговицу дернул. Махнул ногой по коряге — затрещала та. Юлочка дрогнула, обернулась, синие круги глаз с луны на него опустились. Петька скинул кепку на отлет.
— Будьте здоровы, Королева мая… Здорово эту самую луну разобрало сегодня. Замечательно светит.
Улыбнулась Юлочка, руку протянула.
— Товарищ Чубаров, вот странно. Неужели и на вас луна действует? Непостижимо!
— Действует, так и хочется в рожу ее сметанную хороший заряд дроби навинтить. Счастье ее, что так высоко привешена. Ей-ей, сдернул бы и повесил на ее место медный таз.
— Уж если вешать, так серебряный — для луны больше подходит.
— Серебряный жирно будет. Монету чеканить надо. Заграница кредитов, стерва, не дает. Ну, да ладно, об этом после. А вы мне вот такую штуку разъясните. Правду это говорят или нет, что луна, по подлости своей к нам все время одной стороной обращена, а спинку, извините, не показывает? Самые что ни на есть бородатые уверяют, будто оттого все это, что другой бок у луны вроде, извините, совсем драный, как харя у сифилитика в последней что ни на есть стадии. Вот она одним бортом, который почище, все и норовит к нам оборотиться. А только другому боку черед светить, так она и скрывается. Утро мол — довольно, граждане. Хитрая бестия, а? Как вы на счет этого думаете?