Леонид Соловьев - Книга юности
Мельница оказалась пустой, на ее дверях висел большой замок. Урожай еще не убирали, молоть было нечего, мельник пил чай где-нибудь в чайхане.
Оставалось одно — выбираться к людям, выходить к большой дороге.
Из наломанного ивняка я сделал круговую набедренную повязку. В таком виде я, возможно, был бы дружески принят жителями Соломоновых островов, но — черт побери! — как отнесутся к моему наряду узбеки?
Берегом арыка под прикрытием кустов я начал пробираться к большой дороге. Вдруг тропинка повернула и вышла из кустов на хлопковое поле, открытое со всех сторон. За хлопковым полем опять виднелись какие-то заросли. Я постоял, подумал и с отчаянной решимостью вышел на открытое место.
Вышел и помчался. Как я бежал, как бежал! Вломился бомбой в заросли по ту сторону поля и, задыхаясь, упал на землю.
Отдышавшись, усмирив сердце, прислушался. Сюда уже доносились отзвуки большой дороги: скрип и дребезжание арб, рев ишаков, блеяние овец, хриплые голоса возниц и погонщиков.
Так же стремительно я пересек еще одно открытое место и снова очутился в кустах — уже вблизи дороги, почти рядом. Но как выйти?..
«Может, не стоит и выходить сразу на десятки глаз, — подумал я. — Лучше подождать здесь — пройдет же кто-нибудь неподалеку. Я подзову этого человека и расскажу ему свою беду». По-узбекски я говорил свободно.
Ждать пришлось недолго. Показалась кучка узбекских мальчиков лет по десяти, двенадцати. Они приблизились. Я спокойным голосом окликнул их. Они остановились в недоумении. Русский акцент у меня все-таки был, и они уловили его.
— Подойдите ближе, не бойтесь. Мне нужна ваша помощь.
Они стояли на месте, не двигались. А я, невидимый, повествовал им из кустов:
— Я потерял свою одежду и поэтому не могу выйти к людям. Я потерял одежду, понимаете…
Нет, они этого не понимали. Можно потерять деньги, нож с пояса, наконец тюбетейку. Но как потерять одежду?.. Их настороженность росла, я это чувствовал.
— Потерял одежду, — повторил я. — Вот смотрите. И во всей красе поднялся перед ними — голый, с набедренной повязкой из ивняка.
Мальчики взвизгнули: «А-а бой!» — и ударились врассыпную. Только полы халатиков развевались.
Я похолодел. Сейчас приведут взрослых. Пропал! Погиб! Надо уходить. Но куда? Вперед к дороге или назад к мельнице? Я решил идти вперед, будь что будет!
И, уже не скрываясь больше, вышел на проселок, ведущий к большой Найманчинской дороге.
Здесь ждало меня спасение, чудо — сверток моей одежды, перетянутый брючным поясом. На самом деле никакого чуда не было — просто мои враги шли тем же путем, что и я, и, приблизившись к большой дороге, бросили сверток. Хорошо — никто его не подобрал.
Сорвав свою набедренную повязку, я быстро оделся. Как раз вовремя — с той стороны, где я вел из кустов переговоры с мальчиками, слышались громкие голоса. Мальчики привели к моему убежищу отцов и старших братьев. Теперь это было не страшно — через десять минут я вышел на большую дорогу в густую пахучую пыль.
И сразу вернулась боль. Тоскливо заныли все мои кости, все избитое тело. К дому я пришел чуть живым. В камышах на кладбище дождался вечера, проскользнул во двор и, поскрипывая зубами от боли, кое-как взобрался на сарайчик. Лег пластом и тихо застонал.
На крыльцо вышел отец, окликнул меня.
— Да здесь, здесь, — отозвался я как будто сонным голосом.
— Ты что улегся в такую рань, — сказал отец. — А кто будет поливать огород?
— Я не могу сегодня. Заболел. Полью завтра. Ворча, гремя ведром и лейкой, отец пошел на огород сам. А я провел всю ночь в полусне, в бредовом забытьи. Кажется, у меня был жар, пришлось ночью слезать, чтобы напиться из арыка. Не помню, как я слезал и как опять взбирался на сарайчик.
Лежать пришлось три дня — долгий срок для семнадцати лет. Значит, меня действительно сильно избили.
На четвертый день я встал, на пятый вечером пошел поливать огород и полил на славу. Все прошло…
Да нет, не прошло. Еще предстояло отплатить за бесчестье.
Оставайся я в свои семнадцать лет мальчишкой, я, конечно, даже и не подумал бы ни о каком бесчестье. Мне доставалось и раньше, я был мальчишка задиристый. Но проходила боль, а с ней улетучивалось и воспоминание об обиде. Теперь не улетучилось, а нарастало и жгло.
Я слышал властный голос юности, так неожиданно и сразу пришедший ко мне. Юность гораздо серьезнее, чем; о ней принято думать. Виною тому, полагаю, забывчивость взрослых; впрочем, юность тоже забывчива и редко вспоминает о мальчишеских годах. Вообще мне часто приходилось замечать в людях да и в самом себе глухую неприязнь к воспоминаниям, почему-то вспоминаются всегда неприятные события, дурные поступки, а хорошие уходят из памяти, словно бы они принадлежат не нам, а кому-то другому.
Я решил поговорить с моими обидчиками порознь в открытом честном бою. Каждому из них было уже за двадцать лет, это не смущало меня — справедливость на моей стороне.
С Лактионовым я поговорить не смог — он уехал куда-то далеко в Туркмению. Оставался в Коканде Ашот Григорян, ответчик за обоих.
Встретились мы у городского парка, в сумерках, на пустыре. Я вырос перед Ашотом из-за полуразрушенного забора. Он остановился, переменившись в лице. Впрочем, тут же оправился, увидев, что я один.
— Ашот, ты знаешь, что бывает за избиение рабкора? — сказал я.
— А где у тебя свидетели? — ответил он с наглым смехом.
Я кинулся на Ашота. Несколько раз летел на землю под сильными ударами его больших волосатых кулаков. Вскакивал и кидался опять. Я не чувствовал ярости, не вскрикивал, не визжал, а сосредоточенно и упорно вел бой. Голова моя была ясной, глаза — цепкими, кулаки — быстрыми, ответные удары не ослабляли меня. Вот что значит драться, когда справедливость и правда на твоей стороне!
Ашот поднял руки, защищаясь от удара в лицо, я ударил в солнечное сплетение, он коротко вякнул, кулем повалился и больше не вставал.
Я не бил его ногами, как он меня там, на мельнице. Сразу остыл и ушел. Шагов через двадцать оглянулся.
Он все еще лежал и, приподняв голову, смотрел мне вслед, под носом у него было красно. Мое лицо тоже было разбито в кровь, я присел у арыка, умылся…
Так я дебютировал в печати и получил от Лактионова и Ашота Григоряна свой первый гонорар.
Талгенизм
Я любил старый город Коканд. Переходишь, бывало, каменный мост через мутный и мелководный ледяной Сай и сразу попадаешь в иной мир, на три века назад. Путаница узеньких улиц, слепых стен и высоких глиняных заборов с наглухо закрытыми калитками; на сером ушастом ишаке едет старик, вытянув вперед прямые ноги, чтобы не задевать землю; с кувшином в руках спешит к водоему женщина, с ног до головы закутанная в серое. А водоем, если подойти к нему ближе, непроточный, затянутый зеленой плесенью, пахнущий гнилью. Древность-то древностью, но как можно было пить эту воду?.. Так я думаю теперь, вспоминая старое и радуясь новой жизни в Коканде и новой воде. А тогда я так не думал; я вообще никак не думал тогда, только видел и слышал: я жил чувствами, а разум только начинал мерцать во мне.
Базар — средоточие старого города! Он был огромен со своими площадями, конскими и коровьими ярмарками, переплетом крытых рядов. Зной, духота, пыль, толпа… Чалмоносные степенные купцы неподвижно восседают в своих тесных лавочках перед цветастыми чайниками; кричат пронзительными голосами водоносы, харчевники, продавцы снега, облитого бекмесом, кальянщики, предлагающие каждому за одну копейку покурить из кальяна, зубодеры, цирюльники, окуриватели больных дымом священной травы «хазр-асп», бродячие дервиши в конусообразных, опушенных мехом шапках и с черными, выдолбленными тыквами у поясов. И нищие, великое множество нищих, слепых, глухонемых, больных трясучкой и пораженных волчанкой.
Странный мир, невообразимое смешение времен, звуков, красок и запахов! Иной раз я бродил по базару до сумерек и уходил, когда в чайханах уже зажигались огни…
Теперь на месте базара в Коканде разбили большой парк культуры и отдыха — тенистый прохладный парк с фонтанами, клумбами цветов и газонами. Ни бродячего цирюльника, ни дервиша в остроконечной шапке, ни обезображенного волчанкой нищего я не увидел на его красивых аллеях.
Я присел на скамейку и, закрыв глаза, попытался представить себе кокандский базар. Прошлое возникало в памяти смутно и отдаленно, и я почувствовал себя очень старым, пришедшим из времен «Тысячи и одной ночи». А ведь в моей голове еще нет седых волос: так убыстрила река времен свое течение.
А получасом позже, беседуя с группой студентов из педагогического и медицинского институтов, я почувствовал себя их ровесником в новой жизни. Вот ведь какое удивительное время! Вспоминая, чувствуешь себя неизмеримо старше своих лет, обращая взор к новому — неизмеримо моложе. И никогда — в своем календарном паспортном возрасте. Это потому, что истинность возраста не совпадает с календарем.