Владимир Детков - Свет мой светлый
Прекрасны чайки в вольном полете.
ЛЕТИТ!Должно быть, прокатившаяся над городом гроза прибавила им решимости, коль они так дружно стали срываться с гнезд и под переполошный родительский щебет одолевать свои первые десятки воздушных метров. Их неуклюжие трепыхания то и дело заставляют обмирать в тревоге: «Ох, сорвется! Ох, шлепнется!» Но все кончается благополучно — воробушек летит.
Не журавль, не орел, а всего-навсего серенький маленький комочек — но летит!
ЛАСТОЧКИНО ГНЕЗДОМеж фасадными окнами одноэтажного дома висит на электропроводке опрокинутая чаша ласточкиного гнезда. Тут же рядом с ним, крыло к крылу, притихла опечаленная пара ласточек. Их собратья живыми молниями рассекают предзакатное небо, уносясь за добычей для своего ненасытного, быстрорастущего потомства. Ни минуты покоя: к гнезду — два-три мгновения — и снова в полет, стремительный и неутомимый.
И только эта пара бедой вырвана из кипучей хлопотливой жизни. Все, во имя чего одолели они тысячи верст через горы высокие и моря широкие, — все это порушено одним порывом ночной бури, разбито в прах.
Весь день они так и просидели в недоумении и печали.
Щемит сердце от безутешности этой картины и бессилия хоть чем-то помочь, поправить непоправимое.
Старый взъерошенный воробей, не первый раз уже выныривающий из чердачной щели, переполошно и осуждающе чиричет, метаясь вокруг пострадавших, словно брюзга сосед задним числом, прозорливый и разумный, выговаривает погорельцам («Я вам говор-рил! Я вас пр-редупр-реждал!») за то, что не застраховались вовремя громоотводом…
И без него тошно, а он тут зашелся…
Но ласточки не гонят воробья прочь, лишь теснее придвигаются друг к другу. Понурив головки, они как должное воспринимают его выговор и возмущение, несчастные и виноватые.
Десятки гнезд, цепко спаянных по трое, по четверо, надежно прикрытых сверху, будто вмонтированы в самые укромные места, под защиту выступов и карнизов, этого и соседних домов. И ни одно из них не пострадало от бури.
А эти неразумы, обманутые яснопогодьем мая, гнездились на отшибе и кое-как. Понадеялись на обвисший провод и лишь краешком прилепили чашу гнезда к непрочной даже на вид штукатурке стены. И оно, бескрышное и безопорное, отошло вместе с куском известки и опрокинулось…
Должно быть, и в них самих что-то недостроенно, в чем-то несовершенны и ущербны оказались их инстинкты, коль так безоглядно распорядились они жилищем своим.
Как бы спохватившись, природа исправляет свои же ошибки, лишая неумелок права на потомство, чтобы не закреплять в поколениях опасное несовершенство и тем самым укоротить цепь трагедий.
Невольно восхищаешься великой и непостижимой предусмотрительностью эволюции.
Но перед глазами опрокинутая чаша гнезда и две без вины виноватые птахи… И сердце не спешит принимать рассудительное «так надо, что же поделаешь»…
Беда есть беда, и она столь же остра и нестерпима у неумелых и виноватых.
СВЕТЛЯЧОК И МОРЕНочная волна лениво лизала плоские камни дикого пляжа. На море ни огонька, ни звездочки — глухая тьма. Она пугает и манит. Хочется сделать шаг вперед и жутко отдаться во власть стихии.
Светлячок слетел с прибрежных кустов и оживил тьму своим легким мерцанием. Он все ниже и ниже опускался к воде. Вот уже две светящиеся точки живут в темноте: светлячок и его отражение в сонной волне. Еще секунда — и они, качнувшись навстречу друг другу, слились в одно целое и погасли… Светлячок неосторожно встретился с водой. Я выловил пострадавшего и положил его на еще теплый камень. Скоро он, обсохнув, «потеплел» едва заметным свечением, все более разгораясь. Потом как ни в чем не бывало снялся с камня и привычно замигал в пульсирующем полете. Но урок не впрок: он снова направился в море. И снова, обманутый своим отражением, пал в воду.
Дважды спасенный, он не изменил своей страсти и, залетев дальше от берега, погас, уже навсегда.
Несколько минут было темно, словно ночь справляла короткий траур о погибшем. А потом — один, другой, третий — замерцали над водой другие и, как искры от костра, подхваченные ветром, угасли поодиночке…
ЗВЕРИНЕЦЗамкнутым каре расположился на пустыре за Ямским мостом заезжий зверинец. В тесных автофургонах, вскрытых и зарешеченных с одной стороны, — лисы, львы, тигры, шакалы, гиены, медведи, волки, обезьяны, страус, гриф и сип белоголовый, даже семейство дикой собаки Динго с красным волком…
Экзотика! Какое перо, какая расцветка шкур! Африка… Америка… Австралия… Толпы любопытных и любознательных. Веселые, восторженные возгласы детей. И сам поддаешься радости их удивления. Дивишься знакомым кошачьим повадкам львицы, мерно вышагивающей взад-вперед, от стенки к стенке… «Как наша Мурка, только совсем большая-большая…»
Лев неподвижен в своей классической позе власти и величия, так примелькавшейся нам по дворцовым ансамблям, «нестрашным» кинокадрам и картинкам, что и живой кажется ручным, игрушечным, бутафорским, но натолкнешься на упорный взгляд желтящих глаз — и скомкаешь восторженную, благодушную улыбку: какая тягучая печаль в глазах царя зверей, какой тяжелый, до оторопи пронизывающий взгляд. И нет в нем ни злобы звериной, ни кровожадности хищника… Одна тоска истомленного долгой неволей…
Волки — те злее, волком и смотрят, мечутся от щели к щели, чуют за перегородкой недругов, зубы скалят, порыкивают на соседей… Но и у них взгляд затравленный, исподлобья.
Да, невеселая экзотика… Разное перо, разные шкуры, а все одним серым цветом неволи отмечены — угрюмые, усталые, подавленные.
Разве что медведи, ах ты, кровь скоморошья! — да попрошайки-мартышки без зазрения совести извлекают свою мелкую корысть из глазеющей толпы — лапы сквозь решетку тянут, пасть разевают, мечутся по клетке, пританцовывая, — развлекают. И летит им награда — конфеты в обертках, надкушенные фрукты, куски булок, печенья… «На! Хватай! Ай да молодец! А ну, как следует попроси!» И медведь неуклюже выламывается, будто и на самом деле знает, как оно следует просить…
Посреди шумливой, суматошной разноголосицы вдруг тревожное детское:
— Ой, мама, а почему Багира плачет?!
До лоска черная красавица пантера полусидит, по-человечьи скрестив передние лапы, и, грациозно выгнув шею, отрешенным взглядом устремилась куда-то вдаль поверх наших голов. Не шелохнется, глазом не поведет. Есть в ее облике что-то от женщины, принявшей траур глубокий… Слез не видать, но их отражение — в блеске глаз, в суровой неподвижности… Девчушка, подготовленная высоким благородством «Маугли», тонко прочувствовала это и откликнулась…
— Да не Багира это, а Ночка, — уточняет мама. — Видишь, написано. И не плачет она. Просто задумалась. Африку свою вспоминает. Пошли к лошадке, смотри, как бегает…
Куда ей там бегать на трехметровке, даже карликовой такой. Метнется в одну сторону — два-три стука копытцами — и стена. Метнется обратно… и весь бег. Жалкое зрелище. Но мама хочет отвлечь ребенка от грустных мыслей, ведь порадоваться чудесам заморским привела…
Только какая ж это радость — сквозь решетку?!
Нет, не бывать человеку истинно покойным и вольным душой, покуда живое, свободой рожденное, в клетках томится.
ОДНАЖДЫЛишь один раз в жизни пчелам дано право платить за обиду: ужалив, пчела погибает. Но не было случая, чтобы хоть одна из них дрогнула в решающее мгновение и отступила.
Воля инстинкта неумолима и высоконравственна — обидчика надо разить!
АЗБУКА ЛЕСАЗимой сосны и ели на ветру выводят протяжное «ф-ф-ф-ф».
Облиственные дубы — «ш-ш-ш-ш»…
Голые деревья — «с-с-с-с-с»…
А все вместе — «у-у-у-у-у»…
Учебный год в полном разгаре: ветер азбуку разучивает…
КОГДА ХАРАКТЕР СПИТОн был суров на вид и строг по натуре. Никто не знал его улыбки, никто не слыхал его смеха. Они наглухо были зажаты в кулаке характера. И мрачные навеси бровей не поднимались, не расходились до той черты, за которой теплится веселье…
Это был человек, который всегда не смеется…
Но однажды его увидели спящим и не узнали: добродушное лицо светилось детской радостью…
БЕЗ ЛЮДЕЙПровожая в последний путь подругу свою, бабушка плакала, жалея вначале об ушедшей из жизни, а потом и о себе…
Внук пытал:
— Ты что, бабушка, смерти боишься?
— Да нет, милый, смерти-то чего бояться, коль срок подходит… А вот когда отнесут тебя на кладбище, закопают, а сами уйдут… Вот тогда и страшно будет… без людей-то…
ПАМЯТЬСон и смерть.
Человеческая память вносит свои поправки в объективную реальность этих явлений…
— Спит как убитый, — с добрым чувством восхищения говорим мы о человеке, поработавшем всласть.