Валентин Катаев - Повелитель железа (сборник)
— Это они, мистер Педоти, — сказал Лимм.
— Это Скайльс и Смайльс…
Педоти и Лимм поспешно пошли на берег. За ними кое-кто из любопытствующих пассажиров, москвичи, капитан, Парфенов, Гусев. На конторке появился Ливеровский, — шляпа помята, руки в карманах. Гусев, приостановившись, внимательно оглядывает его. Ливеровский — с кривой усмешкой:
— А еще хотите, чтоб к вам иностранцы ездили…
Возмутительные порядки…
— У вас оторваны с мясом две пуговицы, — заметили?
— А вам, собственно, какое дело? Убирайтесь-ка к чертям собачьим.
— Ладно, встретимся у чертей собачьих. — Гусев ушел.
Ливеровский задрал голову к палубе, где, взявшись за столбик, стояла Эсфирь Ребус.
— Грубо работаете, Ливеровский, — сказала она.
— Плевать, зато — чисто.
— Могу я, наконец, пойти спать?
— Спите как птичка. Скайльс и Смайльс не поедут с этим пароходом…
— Очень хорошо. У Скайльса и Смайльса отобьет охоту иметь дело с этой грязной страной.
Эсфирь Ребус ушла в каюту. Ливеровский, захватив чемоданы, — на пароход. По палубе прогуливались Хопкинсон, в отблескивающих пароходными лампочками черепаховых очках, и профессор Родионов. Остановились, облокотились о перила, глядели, как из конторы вышел пароходный агент и за ним молодая женщина в парусиновом пальто с откинутым капюшоном, — за руку она держала хорошенькую сонную девочку. Рубя ладонью воздух, агент говорил со злостью:
— Гражданка, отвяжитесь от меня, — билетов ни в первом, ни во втором, ни в третьем…
— Что же нам делать?
— Что хотите, то и делайте…
— Мы смертельно устали с моей девочкой, — восемьдесят верст на лошадях…
— Пожалуйста, — это меня не касается.
— Тогда уж — дайте палубные места…
— То — дайте, то — не давайте… Сразу надо решать… Неорганизованные… Нате, — два палубных…
Молодая женщина, не выпуская руки девочки, попробовала захватить чемодан, укладку, корзину с провизией, кукольную кроватку и картонку для шляпы. Но то либо другое падало, — ничего не выходило. Тогда она сунула девочке кукольную кровать и — с досадой:
— Можешь мне помочь, в самом деле. Не видишь — я мучаюсь…
— Не вижу, — сказала заспанная девочка.
— Держи кровать.
— Держу.
Но только мать подхватила кое-какие вещи, — девочка стоя заснула, кроватка упала…
— Мука моя с тобой, Зинаида! Неужели у тебя нет воли, характера преодолеть сон? Возьми же себя в руки.
— Взяла.
— Держи кроватку… Идем, не спи…
И, конечно, — опять шаг — и девочка заснула, кроватка упала. У матери покатилась шляпная картонка, посыпалась провизия из корзиночки. Она села на укладку с подушками и всхлипнула. Зинаида проговорила: — У самой нет характера, а на меня кричишь.
На девочку и на мать глядели с палубы Хопкинсон и Родионов. Когда рассыпались вещи, негр сбежал вниз, широко улыбаясь, сказал:
— Я вам немножко помогу. (И — девочке, присев перед ней:) Не бойтесь, литль беби, я не трубочист. Помуслите пальчик, проведите-ка мне по щеке. Я не пачкаюсь.
Девочка так и сделала, — помуслила палец, провела ему по щеке:
— Нет, не пачкаетесь.
— Теперь ко мне на руки, дарлинг. Алле хоп! — Он поднял Зинаиду, подхватил чемодан и укладку, пошел на пароход. Женщина с остальными вещами, несколько замешкавшись, — за ним. На сходнях стоял профессор Родионов. Глаза — изумленно расширены: — Нина Николаевна…
Она приостановилась, посмотрела на профессора длинным взором. Казалось — ничуть не удивилась встрече.
Подхватила удобнее картонку:
— Вы упорно не хотели меня узнавать, когда стояли там, на палубе, — это понятно… Но не подойти к дочери, она слегка задышала…
— Нина, снова с упреков?
— Какой-то черный человек-и у того нашлось великодушие, взял на руки несчастную девчонку…
— Я не узнал, Нина, даю честное слово, ни тебя, ни Лялю… Не виделись два года. Ты так переменилась… Не к плохому… Ты откуда сейчас?
— Из Иваново-Вознесенска, где служу. Я в отпуске.
— Театр?
— Да.
— Позволь — донесу твои вещи. Как ты устроилась?
— Никак, — на палубе.
— Нина, возьми же мою каюту.
— Ты один? (Это — с искоркой радости.)
— Нет, со мной Шура… В том-то и дело.
— Спасибо. Мы предпочитаем устроиться на палубе.
Она прошла на пароход. Родионов, раздумчиво глядя под ноги, — вслед за ней. На пристань возвращались пассажиры, бегавшие глядеть, как вытаскивают американцев из-под ящиков с таранью. Капитан, все еще взъерошенный, сердито махал помощнику(на освещенном мостике):
— Павел Иванович, давайте же гудок…
В стороне Гусев говорил Парфенову: — Ящики с воблой сами не летают по воздуху.
— Не летают, — соглашался Парфенов.
— Ящики были сброшены.
— Так.
— Вопрос — кем и зачем?
— Не понимаю. — Широкое лицо Парфенова выражало простодушное удивление. Гусев — ему на ухо: — Преступник едет на пароходе.
— Брось.
— Здесь подготовляется крупное преступление. Их целая шайка.
— Гады ползучие! — Парфенов рассердился, весь стал медный. — Да когда же они нас в покое оставят, проклятые?!
Хрипло, ревущим басом загудел пароход. По сходням мчался запоздалый пассажир. Ему кричали с парохода: «Штаны потеряешь!» Седьмой час утра. В четвертом классе среди наваленных друг на друга сельскохозяйственных машин, ящиков с персидским экспортом, цементных бочек, связок лаптей спят женщины, дети, старые мужики, — узлы, сундучки, пилы, топоры: это сезонные рабочие и хлебные мешочники. Под полом трясутся дизеля. Из люка несет селедочным рассолом.
Хмурый буфетчик уже открыл дверь в буфетную, где на винных полках бутылки лимонада и бутафория, надпись — «папирос нет», и на отечном лице буфетчика (грязная блуза, беременный живот, в волосах — перхоть, в карманчике — чернильный карандаш), — на лице его чудится надпись: «и, вообще, ничего нет и не будет, господа-товарищи»… Он отпускает чай.
Официант, тоже низенький, неопределимого возраста, касимовский татарин, с подносами в руках, ловко перешагивает через ноги, головы, детские грязные ручки с разжатыми во сне кулачками, — уносится наверх.
В двери третьего класса видны сквозные койки в два этажа, — рваные пятки спящих студентов, дамочки — ны свыше надобности оголенные ножки, взлохмаченные седые волосы уездного агронома, бледное лицо ленинградской студентки, тщетно разыскивающей пенсне под подушкой. Двое военных — в широчайших галифе и босиком — едва продрали глаза и уже закусывают.
Кричит грудной и от детонации пронзительно заливается где-то за койками другой ребенок. К умывальнику стоит очередь.
Профессор Родионов проснулся чуть свет от неопределенного чувства, будто накануне сделал какую-то гадость. За двенадцать лет революции он отвык от самоанализа — от занятия праздного, в некоторых случаях и антигосударственного. Два года тому назад он без намека на анализ разошелся с Ниной Николаевной. Жизнь с Шурочкой была сплошным накоплением фактов; он не пытался даже внести в них хотя бы какую-нибудь классификацию.
И вот на утренней заре проснулся он от неприятного сердцебиения. Сквозь жалюзи тянуло речной прохладой.
За матовым стеклом двери горела в коридоре лампочка, слабый свет ложился на Шурочкино молодое лицо с открытым ртом.
Профессор глядел на нее, приподнявшись на локте, и еще определеннее почувствовал, что погряз в чем-то неподходящем. «Лицо очевидной дуры», подумал (точно формула выскочила), и с застоявшейся силой в нем раскопошился самоанализ.
Он торопливо оделся и вышел на палубу, мокрую от росы. Разливалась оранжевая заря. На берегах — еще сумрак. Звезды маленькие. Тоска. Профессор чувствовал несчастье и заброшенность. Сел и самогрызся.
«Где-то здесь, рядом, отрезанные от него, самая близкая на свете душа Нина Николаевна — и Зиночка… Бедные, гордые, независимые, невинные… А этот? Я-то? Обмусоленный Шурочкой… Пропахший „букетом моей бабушки“… Интенсивный петух! Бррр! Бррр!» — Брр, брр, — довольно громко повторил профессор.
Солнце поднялось над Заволжьем; на заливных лугах легли сизые полосы.
— Бррр… Бесстыдник, интенсивный петух! Бррр…
За спиной его голая Шурочкина рука отодвинула жалюзи; заспанное лицо ее сощурилось от света. Зевнула:
— Чего ты бормочешь, Валька? (Он не повернулся, не ответил, только страшно расширил глаза.) — Она высунула из окна всю руку, дернула профессора за плечо. Чего спозаранку встал? Идем досыпать. — Потянула его за щеку. — Ну, поцелуй меня, Валя…
Он вскочил. Встал у борта, — коротко, как топором: — Нет!
— Живот, что ли, болит?
— Нет. Знай: я еще до рассвета убежал. С меня хватит…
— Чего! — Она удивилась. Но аппарат для думанья был у нее несовершенный. Зевнула. — А ну тебя… Неврастеник…