Всеволод Иванов - Пасмурный лист (сборник)
Так же поспешно я перешел улицу и поднялся, прыгая через ступеньку, к лифту. Лифтерша еле успела спросить: «Братец будете Илье Ильичу?» – причем неизвестно было, к кому обращен был ее вопрос: ко мне или к фон Эйтцену.
Я бросился на диван. Стакан, наполненный водой, плескался в моей руке. Я медленно, глоток за глотком, поглощал воду и смотрел на встревоженное лицо Клавы. Да, да, она ждала меня в моей комнате!
Я предложил Клаве чаю. Она отказалась. Собственно, мне ей нечего было предлагать. Чаю у меня не было уже несколько месяцев. Иногда я ездил к своим знакомым в Толстопальцево, собирая там в лесу листья брусники. Я утверждал, что настой из брусники очень тонизирует, гораздо больше, чем настой чая. Вряд ли знакомые верили мне. Они спекулянты, у них водится чай, сахар и даже печенье. Они, по-видимому, считают меня за сыщика, из тех, которые голодают, – есть и такие, – и которых можно подкупить продовольствием. Они усердно угощают меня. Мне стыдно, – какой я сыщик! – по я не отказываюсь от еды и говорю многозначительно. Ах, какая гнусная жизнь!
– А вы очень изменились, Илья Ильич.
– Ослабел.
– На улице, возможно, я бы вас и не узнала.
– К лучшему.
– Зачем меня обижать, Илья Ильич! Я вышла замуж по любви.
– Пару дней назад вы говорили другое.
– Врала.
– И насчет лысины?
– Нет, насчет лысины правда. В конце концов как его не любить? Ко мне, представьте, явилось пятеро родных из разбомбленного города. Больные, голодные. Теснота ужасная. Именно тогда он предложил стать его женой. Именно тогда я полюбила его.
– За доброту?
– Это великое качество!
– Ко мне вы некогда испытывали другое чувство, не правда ли?
Она промолчала. Я переспросил:
– Другое? Более плотское, а? Она сказала:
– Пожалуй, я уберу вашу комнату. Вы, Илья Ильич, наверное, не убирали ее уже несколько дней…
– Недель, пожалуй.
Был вечер. Она убрала комнату, заварила листья брусники, попробовала мой хлеб, отложила его в сторону и, вяло улыбнувшись, достала из сумочки пирожки. Она молча положила их передо мной.
«В конце концов почему мне их не есть?..» – подумал я. Я не успел додумать, как пирожки уже были съедены. «Свинья и я, свинья и она, и безразлично, из какого корыта едят эти свиньи». Понимая, по-видимому, мои мысли, она, глядя мне твердо в глаза, медленно проговорила:
– Я буду приносить вам каждый день.
Это тоже доказательство, что не совсем продалась.
Я вдруг обеспокоился. Связки «Русского архива» куда-то исчезли. Но она ведь не переставляла ничего! Ах да! Уходя сегодня в продмагазин, я их убрал под кровать. Я быстро сказал:
– А уж поздно, и у вас пропуска нет, Клава?
– Откуда ему быть?
– Еще полчаса, и тогда вам придется остаться здесь. Соседи, правда, тихие.
– Зато вы, Илья Ильич, нынче громкий.
Она засмеялась. Нехороший и недобрый был это смех! И, однако, он нравился мне.
– Клавдия фон Кеен тщетно преследовала Агасфера сотни лет, – сказал я. – Он страстно желал, чтобы она догнала его: пусть даже это будет смерть! Мучительнейшее состояние, все же он жаждал его.
Она ничего не сказала мне на эти слова: словно и не слышала. Полчаса между тем миновало. Она опять взглянула на меня тем твердым взглядом, от которого я весь содрогался, провела ладонями по своей голове, словно собираясь расплетать косы, но затем, раздумав, видимо, положила руки на колени. Так она сидела минут десять – пятнадцать, затем неторопливо поднялась и медленно, но умело разложила постель.
– Кабы полгода назад… – начала она, взбивая подушку. – Но люди так глупы, так глупы! Илья Ильич.
– А?
– Бросили бы вы думать об этом Агасфере.
– Да я уже от него отказался, от сценария то есть. А между прочим, почему?
– Не люблю я евреев.
– Вот тебе на! А что они тебе, Клава, сделали? – задал я вопрос, имеющий почти двухтысячелетнюю давность.
– Ничего. Да и я им. Впрочем, я и татар не люблю.
– А русских?
Она вдруг обняла меня и поцеловала.
По-видимому, со мной случались обмороки, которые я, так сказать, переносил на ногах. Во всяком случае, я совершенно не помню, когда исчезла Клава и когда появился фон Эйтцен.
С усилием размахивая руками, точно ломая скалы, я внезапно спросил его:
– Клавдия фон Кеен гнала вас к смерти, обещая у порога ее свою любовь? Так? Вы – шли, но, не дойдя до смерти, быть может, трех шагов, пугались и кидались к тому, кто пожалует вам свою жизнь. Сейчас я тот, к которому вы свернули. Ну что же, я согласен. Я дам вам жизнь, если вы назовете место, где вы должны встретиться с Клавдией фон Кеен… то место, которое вы скрывали сотни лет.
Шероховатое и округлившееся – мое! – лицо Агасфера словно покрылось тонким слоем мыльной пены. Сквозь этот слой вспыхивали и испуганно гасли кроваво-красные глаза. Я со вкусом повторил:
– Да, вы должны мне сказать, где находится ваша смерть, Агасфер! Пора. Вам, по-видимому, известно, что до сих пор в Пикардии и Бретани, когда ветер неожиданно взметет придорожную пыль, простой народ говорит, что это идет Агасфер. Мне хотелось, чтоб говорили: «Пыль есть пыль, и это даже не пыль от Агасфера», – и смеялись бы, ха-ха-ха… Пришло время!
Он сел опять на экземпляры «Русского архива» – откуда они? – и, вытянув ко мне мясистую – мою! – круглую голову, словами как бы пополз ко мне, чтобы завиться вкруг меня и – задушить, высушить:
– А не забросить ли нам всю эту болтовню, как зазубренный топор, а, Илья Ильич?! Не взять ли, так сказать, извозчика и отправиться в другую сторону?..
– Беда, ха-ха-ха, бежать надо от беды, ха-ха-ха!.. – смеясь через силу, чтобы ошеломить его, сказал я. – Ведь вы остановились на рассказе об Испании? Анно, тысяча пятьсот семьдесят пять?..
Я поймал его! Он поддавался моему смеху. Он испугался! Он послушно шел за мной, за моими словами, за моими мыслями. Потирая руки, я глядел на него, а он бормотал:
– Да, да! Анно, тысяча пятьсот семьдесят пять? Господин секретарь Кристоф Краузе и магистр фон Гольштейн пребывали некоторое время, видите ли, в качестве посланников при королевском дворе в Испании, а затем в Нидерландах. Вернувшись домой в Шлезвиг, они рассказывали, подтверждая клятвами, что видели в Мадриде удивительного человека, которого двадцать один год назад видели в Московии…
– Верно. Ха-ха-ха… – откинувшись на спинку дивана, сказал я. – Он пришел из Московии? А что говорит – Анно, тысяча шестьсот сорок три, а?..
И тогда Агасфер послушно сказал:
– Анно, тысяча шестьсот сорок три? Илья Ильич!..
Я сказал совсем строго:
– Ну?
И тогда Агасфер сказал то, что я ждал страстно:
– Анно, тысяча шестьсот сорок три? В Кристмонде правдивым лицом из Брауншвейга написано, что в то время известный чудесный человек находился в Вене, затем в Любеке, затем в Кракове, а затем пошел в Гамбург, намереваясь побывать…
– Где побывать? – грозно привстав, спросил я.
– В Московии, – ответил он шепотом.
– Появлялся ли он в Московии?
– Хроники говорят: там его многие видели.
– Агасфера?
– Да.
Я воскликнул с торжеством и тревогой:
– И для приобретения жизни вы должны вызвать к себе жалость того, кто даст вам жизнь и возьмет вашу смерть?
Он прошептал своим, уже размочаленным, голосом:
– Вы меня, Илья Ильич, ведь жалеете…
Это был не вопрос или утверждение, это была просьба, унылая и молящая. Я расщепил его на мельчайшие волокна, и он сознавал это! Ему оставалось одно: вызвать во мне жалость к нему. Ту российскую традиционную жалость, которая и каторжника, убийцу невинных детей и жен, способна назвать «несчастненьким», ту жалость, которую в наши дни, когда много кричат о России и русских, вызвать особенно легко.
Я сказал:
– Ну что же, мне жалко вас, фон Эйтцен.
Если бы вы видели, как он подпрыгнул! Столетия он привыкал сдерживаться, а вот, смотри-ка, не сдержался. Он завизжал почти по-собачьи.
– Боже мой! Как хорошо, Илья Ильич!
«Считает меня совсем за дурачка», – подумал я с раздражением, и жалость, если она действительно была, покинула меня.
Играя им, я сказал небрежно:
– Ну, что нам говорить о смерти! Вам, несомненно, пришлось многое испытать, однако смерть от вас далека. Очень далека.
– Разумеется, хе-хе-хе, далека, разумеется! В том-то и беда, Илья Ильич, что далека, хе-хе-хе! Мое столетие, видите ли, не кончилось.
– Ну, какое там столетие? Вам едва ли дашь шестьдесят лет.
– Значит, мой возраст не внушает вам опасения? – произнес он настолько вкрадчиво, что у меня похолодело под ложечкой. Но нащупывать истоки его смерти доставляло мне такое болезненное, а вместе с тем приятное удовольствие, что я не прервал опасной нити разговора, а сказал: