Иван Вазов - Повести и рассказы
От этих печальных воспоминаний лицо корчмаря омрачилось, в голосе зазвучала горечь и даже раздражение.
Дверь отворилась, и на пороге показался посетитель из местных.
— День добрый, Нягул, как поживаешь? — спросил ючбунарец, намереваясь войти.
Нягул — так звали корчмаря — нахмурился.
— Худа нету — добро господь даст! Эй, Йовка, ну-ка займись человеком!
Поняв по этому холодному приему, что он здесь лишний, ючбунарец попятился за дверь.
— И Сопоту вышла вечная память, — вернулся к своему рассказу Нягул. — Куда теперь податься? Все бегут прочь. Сулейман подступает к Балканам. Одни бегут в Севлиево, другие — в Дряново и Тырново. Мы с женой подались в Елену. А кругом беженцы, войска — толчея несусветная. Хлеба нету. Погорельцы мрут от тифа по сотне в день. Но, слава богу, от турка спаслись. Занялись мы новым делом: стали печь лепешки прямо на улице. Людей тьма-тьмущая — покупают, едят. За малое время поднакопили деньжат. Прошло месяца два-три, не помню. И вдруг тебе среди ночи поднялся страшный шум-гам. Полная неразбериха! «Что стряслось?» — «Турки наступают. Святополк Мирский{165} отходит!» Из огня да в полымя!.. Ну-ка, говорю, жена, поднимайся, надо бежать! И опять — в чем мать родила.
Турки скоро отступили из Елены, только мы не стали туда ворочаться. Сердце как-то не лежало. Не стану описывать, сударь, где мы скитались, где нас носило целый год. Натерпелись лиха, набедовались. Весь народ радуется, что Болгария свободна, одним только нам свет не мил, одни мы места себе не находим от забот да лишений. Вот и надумали мы с женой податься в нашу Фракию, небось там мы не чужие. Только куда пойти-то? В Клисуру? Я и слышать не хочу… А жену тянет… Ладно. Подались в Клисуру. Да скоро опостылело нам глядеть на погорельцев да на запустелые дворы, на людское горе-злосчастие. Кладбище да и только!.. Вот и говорю я жене: «Йовка, нет, здесь нам не житье!» Продал я землицу за бесценок и переселились мы в Пловдив. В Пловдиве — тогда это была Румелия — други-приятели, дай им бог здоровья, помогли устроиться на службу… Потихоньку-полегоньку обжились мы, залатали дыры… Ох, боже милостивый! Только-только легко вздохнули, думаем: ну, тут будем жить до самой смерти. Турки теперь не страшны. Все свое, болгарское. И церковь есть, где можно богу помолиться…
— Сам виноват, зачем встревал? — вмешалась Йовка, ставя на столик заказанный мною шкалик вина и две чарки.
— Разве ж я встревал? Да мне политика тогда была без надобности, ровно как и сейчас. Знаю я, какой супостат это подстроил — ну да бог ему судья. Йовка намекает на объединение{166}, — пояснил Нягул мне, просветлев лицом, и налил в чарки вина. — Кто же его не хотел? Я тоже радовался вместе со всеми, ходил встречать князя Александра… Ваше здоровье, приятель!.. Винцо это старое… Я его держу для благородных людей, таких, как ваша милость… Жену бери молодую, вино покупай старое, — так говорится в пословице… Пейте на здоровье!.. И вот как-то раз приходят двое жандармов. «Идем с нами!» Я иду. Приводят меня в полицию… В чем дело? «Ты, — говорят, — прятал у себя такого-то, его правительство разыскивает, полиция нашла его у тебя в куче соломы. Ты против воссоединения, ты опасный человек и предатель»… И пошло, и пошло… Посадили меня на цыганскую телегу и с жандармом препроводили в Софию. А в Софии меня принял с рук на руки другой жандарм, доставил на самую границу под Цариброд и говорит:
— Чтобы ноги твоей больше не было в Болгарии, слышишь?
— Выгнали! Как же, думаю, так, а у самого голова идет кругом. Ковыляю пешком в Пирот. Вспомнил, понимаешь, что там проживал один мой земляк — мой тезка Нягул Трухчев, он давно туда переселился, сам человек состоятельный, — царство ему небесное! — и мне маленько родня. Нашел я его. «Нягул, — говорит он мне. — Плюнь ты на нашу Болгарию. Там еще сто лет ладу не будет. Это же, говорит, чистый вулкан. У меня в лавке для тебя работа всегда найдется, нужен мне свой человек, нет у меня верного помощника… Поживи у меня, не пожалеешь»… Думал я, думал. Дело мне говорит человек. Там, в Румелии, теперь и впрямь неразбериха, вот-вот война начнется с Турцией, опять какая-нибудь беда и разлад настанут, а уж кому-кому — Нягулу достанется. Я свою удачу знаю… Что ж, как говорится, нет худа без добра. Послал я телеграмму жене, та продала, что могла, собрала пожитки и приехала ко мне в Пирот.
— А я-то, дурья башка, послушала тебя. Кабы я знала… Сколько было денег, все потратила на переезд, — с улыбкой сказала Йовка, которая стояла, прислонясь к двери, и с умилением слушала рассказ мужа.
— Теперь уже поздно сокрушаться, Йовка. Лихо, неволя — наша доля. Ну вот, приехала жена. Говорю я себе: тут пустим корень. Мила мне Болгария, люба сердцу, только нету для меня там местечка, негде прислониться, пожить, ежели богу угодно, до старости лет. Да сердцу, брат ты мой, не прикажешь, сердце — оно не камень. Буйвол все в просо норовит, так и мы — все сюда. А тут, откуда ни возьмись, — война{167}, чтоб ей пусто было! Ожидалась на юге, возле Харманли, ан полыхнула у нас. Все так: куда я ни поткнись, — всюду неудача, не везет да и только… Милан{168} дал деру из-под Сливницы; сперва-то сербы были на болгарской земле, а потом болгары вступили на сербскую. Взяли Пирот. Кто поведет горожан встречать их хлебом-солью? Наш Нягул. Хватило ума… А как настал мир, брат, как начали сербы сами хозяйничать в Пироте, тут и пошло… Ну-ка, хватай тех, кто кричал «ура», кто встречал болгарского князя… Предателей! Меня и в Пловдиве обзывали предателем… Родича моего, бедолагу, судили военным судом и повесили в двадцать четыре часа. Царство ему небесное!.. А мы с женой ночью — ноги в руки, и подались прямо в Цариброд, а оттуда — в Софию. Йовка, слышь, какое это переселение будет по счету? Где ты там?.. Ох, сударь, не взыщите, нужно мне отлучиться на минутку, проводить людей: Йовка-то там одна.
После ухода Нягула я долго сидел в глубокой задумчивости. Эти бесконечные переселения с места на место в продолжение четырнадцати лет имели какой-то роковой отпечаток. Судьба взывала к Нягулу, как к легендарному Вечному жиду: «Иди, иди!» И он шел. Горемыки! Каждый этап болгарской истории в этот бурный период был ознаменован для них новым переселением. И за катастрофы, и за светлые дни нашей политической жизни бай Нягул расплачивался разорением и бедствиями. Я сидел и думал, что судьба этой семьи — это судьба тысяч других таких семейств из Фракии, которые и поныне не могут найти себе спокойного пристанища. Поистине печальные обломки наших исторических бурь. Я наблюдал, как ласково и уветливо встречает корчмарь посетителей. Глядя на его добродушное лицо, никто бы не подумал, что ему выпало столько бед. Он гнал прочь горькие мысли и воспоминания. Ему они были ни к чему, он нуждался в энергии, он трудился, чтобы честно завершить свою скитальческую жизнь. При стольких передрягах и бедствиях он сохранил добродушный юмор простого болгарина, его безыскусная речь, густо и к месту приправленная пословицами, была полна невысказанной благодарности к слушателю. И жена его твердо несла свой крест, эта бывшая клисурская богачка, чорбаджийка, превратилась в корчмарку, жизнь которой протекает посреди ючбунарских болот. Под стать Нягулу она была тверда и смотрела философски на превратности судьбы. До меня доносилось ее звонкое, какое-то молодое щебетанье и веселый смех. Эти люди вызывали у меня горячее сочувствие. Стойкость, кураж облагораживают страдание, порождая не просто соболезнование, но и уважение.
Освободившись, честные клисурцы опять пришли ко мне. Я собрался уходить.
— Нет, погодите, теперь мы вас угостим… По-нашенски, по фракийскому обычаю… Утешили вы нас… Йовка, принеси-ка нам еще малость вина да захвати и для себя чарку!
Мы дружески чокнулись и выпили.
— Теперь-то, слава богу, у вас все ладно? — спросил я.
— Можно сказать, сударь, что ладно. Только бедны мы еще. Сам знаешь, камень, что катится, мохом не обрастает.
— И давно вы открыли эту корчму?
— Уже с год, и домишко при ней наш. А до этого жили в Софии, там я себе купил после трех лет трудов праведных турецкий домок возле Расписного моста, да через него провели черту, и двор отошел под улицу, вот тогда-то и состоялось еще одно наше переселение — сюда.
Нягул и его жена засмеялись.
— Ну, это уже, слава богу, последнее, — промолвил я, взявшись за шляпу.
— Вот и я говорю: отсюда — ни ногой, пускай хоть весь свет вверх дном перевернется. Прошу покорно…
И Нягул наполнил чарки.
— Ты, Нягул, лучше не зарекайся! — сказала его жена, смеясь, а потом повернулась ко мне и шутливо добавила: — Последнее наше переселение, сударь, состоится в Орландовцы, на кладбище, — это как пить дать. Оттуда уже никуда.
— А кто его знает, — вставил Нягул, — коли есть второе пришествие, и оттуда придется выселяться.